Еще великий понтифик распорядился, чтобы священники напоминали о наложенной на Венецию анафеме во всех приморских городах по воскресным и праздничным дням, присовокупив к этому, что Святая римская церковь не раскроет объятий нечестивым людям Венеции, если они не откажутся в пользу Святой земли от беззаконного стяжательства. И только вовремя обещанная дожем Венеции помощь в счастливом предприятии и святой крест, принятый воинами Венеции, принесли республике святого Марка прощение.
От некоего оруженосца благородного рыцаря Орри Ильского, человека говорливого, но богобоязненного, Ганелон узнал, что дож Венеции, приняв окончательное решение, так обратился на площади к своим подданным: «Сеньоры, отныне вместе с самыми лучшими людьми мира вы причастны к величайшему из дел, когда-либо кем свершенных. И пусть я стар, пусть плохо вижу, все равно только я, государь ваш, могу направлять вас и повелевать вами в этом деле. И если будет на то ваша воля, славный народ Венеции, что позволите мне принять святой крест, дабы оберегать и вести вас, а сыну моему встать в Венеции на мое место и править моей страной, то сам пойду с вами и со святыми паломниками на жизнь или на смерть».
Случилось дожу Венеции в то лето девяносто четыре года.
Был дож почти слеп, подло наказанный когда-то Мануилом, императором нечестивой Византии, в злобе неправедной приказавшим погасить зрение молодому тогда и дерзкому венецианскому послу. Все знали, что когда нечестивый Мануил так приказал, будущего дожа Венеции хотели связать и повалить на землю, но Энрико Дандоло гордо отказался от веревок и сам лег: «Если стану кричать или отворачиваться, убейте меня». И спокойно лежал на земле, пока вязали и валили на землю тех, кто был приговорен вместе с ним к такому же наказанию. И мужественно молчал, терпя нестерпимую боль, в то время как многие несчастные, приговоренные вместе с ним, кричали, переполняясь жестокой и страшной болью.
Четыре с половиной тысячи благородных рыцарей, столько же лошадей, девять тысяч оруженосцев, двадцать тысяч пеших воинов, включая всякую серую нечисть тафуров, – вот сколько боевых единиц поклялись венецианцы взять на свои корабли и доставить в Святую землю.
Другие паломники грузились в Брюгге.
А бургундцы и провансальцы нанимали суда в Марселе.
А еще другие паладины, препоясавшись мечами, шли из Блуа и Шампани по дорогам Ломбардии, из Пьяченцы сворачивая на юг.
Галеры и юиссье, нефы и галиоты, подняв косые латинские паруса, спешили с разных морей на зов дожа Венеции Энрико Дандоло и бросали двузубые якоря в голубизну венецианских бухт. Каждый житель Венеции, способный носить оружие, услышав призыв своего правителя, спешил к ближайшему священнику. Приняв от священника крестное знамение, такой человек с волнением тянул шарик из груды многих подобных шариков. И если вытягивал такой человек шарик с пергаментной легкой отметкой, это означало – он отмечен свыше и отныне ему предназначено святое странствие в Заморскую землю».
«…наклонив голову, Ганелон прислушивался к разговорам в корчме.
– …и видел меч, который может разрубать металлические щиты. Спросите у оруженосца сеньора Тьерри де Лооса. Это правда. Это святая правда. Под Акрой он видел такой меч, отнятый у некоего сарацина, который этим мечом зарубил десять рыцарей, выступавших в броневом строю.
– …и все же, брат, даже демон не может создать новое само по себе. Даже демон не может сделать так, чтобы слепорожденный мог представлять себе разные цвета, а глухой от рождения слышал разные звуки. С другой стороны, если мы говорим, что кто-то рисует себе золотые горы, которых он никогда не видел, то хотя он и имеет некое представление о золоте и о горах, мы можем говорить, что он рисует что-то новое.
В корчме было шумно, но Ганелон отчетливо услышал, как один из пяти храмовников, жестоко обиженных разгорячившимся богохульником бароном Теодульфом, произнес: «Лаудате! Хвалите».
И все пятеро дружно перекрестились: «Либере нос а малё… Либере нос, домине…»
– Тоза, милочка! – снова взревел барон, освещая корчму своим единственным глазом. – Клянусь градом обетованным, за столом не хватает вина! Скорее неси еще! Да побольше! – Грузно приподнявшись с тяжелой скамьи, барон до изумления гулко выпустил ветры. – Клянусь верой Христовой, – проревел он, – этот звук в стократ приятнее звуков, издаваемых голосами проклятых храмовников!
Оруженосцы барона, и гологоловый уродец, и пьяные сердженты, и даже серые настороженные тафуры с восторгом и с большим почтением воззрились на барона Теодульфа.
– Вонючие симоньяки, торгующие церковными должностями! – ревел барон. – Змеи, кусающие грудь собственной матери! Магистр Фульк, святой человек, безвременно призванный к себе Господом, смиренно собирал деньги и имущество для бедных паломников, а проклятые храмовники лежали в тени и пили вино. Во все времена они умели только грабить. «Испугай храмовника», – однажды сказали чистые сердцем пилигримы, отдав мне под Акрой сильно провинившегося грязного и жирного тамплиера. И я мечом рассек грязного и жирного тамплиера на две нечестивых половинки. «Мы сказали, испугай, – удивились чистые сердцем пилигримы. – А ты его разрубил надвое. Ты так его испугал?» И я ответил: «Лучше всего пугать храмовников именно так, как поступил я!»
Пьяные сердженты, серые тафуры и оруженосцы барона Теодульфа восторженно и дружно заржали. Но громче всех смеялся гологоловый уродец. Пышные усы подло тряслись. Он с ненавистью поглядывал в темный угол, где за столиком за общей нищенской чашей сидели помалкивающие храмовники. Под их плащами оттопыривались рукояти кинжалов, под несвежими рубашками угадывалась кольчужная сталь, но храмовники все равно старались не смотреть в сторону разбушевавшегося барона, чему сильно дивились сердженты. Они помнили, что совсем недавно в этой же самой корчме за оскорбления гораздо менее грубые пятерка таких вот смиренных, как эти, храмовников жестоко наказала зарвавшегося арбалетчика особенно назидательным образом. Дерзкому, но весьма провинившемуся арбалетчику кинжалом выкололи глаза, вырезали длинный дерзкий язык, отрубили кисти рук и ног и полумертвого, но что-то еще мычащего бросили в лодку, пустив ее по течению канала, при этом навешав на несчастного столько цепей, сколько не каждый мул вынесет».
Дабы ободрить наш народ,
который долго спал во мгле,
пусть песнь моя вам пропоет
о святотатстве и хуле,
коим язычник предает
любую пядь в Святой земле.
К нам край сей скоро перейдет,
настанет день, и мы в седле.
Иерусалим, страдая, стонет,
защитников в дорогу гонит.
Скорбь велика, когда отъят
Гроб, в коем скрыт был Божий сын,
когда пустынные лежат
места, где был он господин.
Зачем снес горечь сих утрат?
Решил проверить в час кручин
он тех, которые твердят,
что будет изгнан сарацин.
Иерусалим, страдая, стонет,
защитников в дорогу гонит.
Тот край священный испокон
зовется Иерусалим.
Есть в том краю, где Бог рожден,
Храм, где он мукой был томим,
есть крест, на коем он казнен,
и гроб, где стал он вновь живым.
Там будет скоро награжден
всяк по достоинствам своим.
Иерусалим, страдая, стонет,
защитников в дорогу гонит.
«…там змеи бегут от голого человека и, прежде чем пить, сплевывают на землю скопившийся за день яд. Там пантера, поев мяса, спит три дня и три ночи, и дыхание ее во сне так чисто и приятно, что звери сбегаются и часами сидят, забыв распри, вокруг спящей пантеры. Там единорог, когда его преследуют, бежит к людям в деревню, а не в лес, и безошибочно находит в какой-нибудь хижине девственницу, чтобы во свое спасение доверчиво положить ей на грудь свою большую печальную голову. Там тень гиены не дает лаять собакам, затыкая им по ночам пасть ужасным страхом, а гуси родятся на зеленом дереве, почему их можно есть, не ожидая Поста, ведь гуси те от рождения постные. Там на краю горячей песчаной пустыни можно встретить ужасного монтикэра. У него три ряда зубов, которые входят один между других, а лицо и уши у такого монтикэра человеческие. А глаза голубые, того цвета, что зовется венетским. А тело как у льва, а на кончике хвоста жало, ядовитое, как слюна храмовников.
– Клянусь всевышним, истинно так! – торжествующе взревел барон Теодульф, и в его голосе прозвучали и горн, и боевая труба. – Монтикэр необычайно подвижен и обожает завалявшееся человеческое мясо, как… – Барон только сверкнул своим единственным глазом, но все в корчме поняли, кого он имел в виду.