Наконец, эта бесплодная среда обитания всегда одинакова. В любом другом месте почвы, культуры и пейзажи менялись и человек, несущий значительную долю ответственности за это, неизбежно эволюционировал, здесь же за тысячи лет не изменилось ничего. И человек остался тем же. У историка и сегодня есть возможность увидеть там живого современника Пророка, словно превратившегося в окаменелость в этих песках. Именно поэтому даже те, кто наиболее взыскателен в отношении источников, допускают использование имеющихся в нашем распоряжении многочисленных этнографических документов по кочевникам наших дней, а также рассказов путешественников и исследователей.[8]
Кочевник неотделим от своего верблюда, на котором можно преодолевать до двухсот тридцати километров в день, и пользуется всеми дарами этого сказочного животного: его молоко представляется бедуину самым вкусным угощением, верблюжья шерсть, смешанная с овечьей или козьей и спряденная женщинами, становится его одеждой и покрышкой для шатра, моча считается лекарством и косметическим средством, сушеный помет служит топливом. В случае полного отсутствия воды ее добывают из желудка верблюда, и, разумеется, его мясо идет в пищу. Истинный бедуин кичится тем, что не пьет на пути от колодца к колодцу.
Современный кочевник может прожить шесть недель полностью отрезанным от остального мира, имея лишь полмешка муки весом сорок пять фунтов на человека. Этим объясняется необычайная мобильность воинов Пророка, удивлявшая их иноземных противников. Это удивление мы можем представить себе в свете тех чувств, которые вызвали турки во время первых экспедиций Лоуренса.
Лоуренс не скрывал недостатков своих товарищей: «Это такой же странный народ, как бедуины. Постоянное пребывание в их обществе требует от англичанина бездны терпения. Абсолютные рабы своих желаний, не знающие духовной узды, они без всякой меры упиваются кофе, молоком и водой, объедаются вареным мясом; всегда готовы выклянчить щепотку табаку, неделями мечтают о редкостных сексуальных наслаждениях, а промежутки заполняют, распаляя себя и своих слушателей непристойными историями». Бремон, познакомившийся с ними в это же самое время, сравнивает их с бедуинами по отвращению к коллективной деятельности и дисциплине, по страсти к грабежу и шумному бахвальству на тему военных подвигов, за которым порой кроется малодушие или внезапное бегство от уступающего по численности неприятеля. Однако он утверждает, что пустыня нейтрализует эти пороки: «Их сила объясняется исключительно географическими условиями, которые ограничивают их желания. Нищета Аравии делает их простыми, воздержанными и стойкими вопреки им самим. Если бы судьба забросила их в цивилизованные страны, они бы изнемогли, как и любой другой дикий народ; их бы подточили болезни, нравственное падение, роскошь, жестокость, коварство и хитрость, которые, за отсутствием иммунитета, поражали бы их сильнее, чем прочих».
Таким образом, бедуин являет нам два своих лика, на первый взгляд несовместимых: с одной стороны, это примитивное существо, ведомое одними инстинктами и чуждое всякой цивилизации, в котором римлянин, византиец или перс мог увидеть лишь дикаря и не заподозрил бы, что он сможет завоевать мир. Однако, с другой стороны, благодаря неумолимой среде, к которой он вынужден приспосабливаться, чтобы выжить, это боец, чье мужество нельзя сломить ни числом, ни превосходством в вооружении при условии, что он осознает значимость своей борьбы. Когда ислам фактически бросил племена пустыни на завоевание мира, у них уже имелся богатый боевой опыт; эти стражи своих стад были еще и воителями, которые стремились не только защитить общинные угодья, но и пытались завладеть чужими. В этом мире, где так часто отсутствовало самое необходимое, грабительский набег воспринимался как абсолютно нормальная и даже моральная вещь; поскольку применение силы или хитрости одинаково возможно с обеих сторон, то верх возьмет лучший, а другой всегда может надеяться на реванш. Доти, присутствовавшего при кровавом разгроме хатанов, которые были вынуждены бросить свои палатки, скот и имущество, взволновала мысль о том, что с ними станется. В ответ он услыхал:
«Для того чтобы восстановить хорошую форму, у них уйдет год или два; их будут кормить их наги (верблюды), впрочем, нескольких из них они продадут в деревнях, чтобы купить фиников и посуду. Они не долго будут оставаться без укрытия от солнца, так как их женщины скоро обстригут оставшийся у них скот и будут прясть и шить день и ночь; через несколько недель они раскинут свои новые палатки. А потом к ним на помощь придут другие хатаны с юга».[9]
Жители Запада были потрясены, обнаружив подобного рода набеги в биографии Мухаммеда, а в Коране – очень точные инструкции относительно добычи и ее дележа.
Хотя Мухаммед и попытался облагородить этот обычай, отведя часть нищим и обездоленным, ему не удалось ни осудить его, ни понять, почему следует поступать именно так. Впрочем, набег всегда подчинялся определенным правилам:
«Первейшее правило арабских воинов – не трогать женщин; второе – щадить жизнь и честь детей, слишком маленьких для того, чтобы сражаться с мужчинами; третье – не уничтожать того, что невозможно унести», замечает по этому поводу Лоуренс.[10] Эти правила часто побуждали к личному вызову и поединку, и, наконец, к рыцарственности, воспеваемой поэтами:
«Дочь Малика, почему ты не спросишь всадников, если тебе неизвестно о моих подвигах?
(Они скажут тебе, что) я всегда верхом на сильном коне высокого роста, покрытом шрамами, и против него беспрестанно выступают, сменяя друг друга, воины.
То он вызывает на бой врагов, вооруженных копьями, то бросается на обладателей луков с натянутой тетивой.
Всякий, кто был свидетелем битвы, скажет тебе, что в бою я устремляюсь в самую гущу, но отступаю при разделе добычи».
Так описывает себя Антара, о котором Мухаммед сказал: «Это единственный бедуин, чья слава заставила меня желать увидеть его».[11]
Кроме того, арабы стремились, насколько возможно, щадить участвующих в сражении мужчин, избегая проливать кровь своего противника. И в этом случае жителю Запада едва ли будут понятны эти известные по летописям великие битвы, в которых сталкиваются иногда преувеличенные легендой, но определенно значительные массы людей и которые выливаются в смехотворные количества убитых и раненых. Однако здесь не идет речь о словесных вызовах или театральных жестах, когда две армии встречаются, обмениваются угрозами, а потом расходятся без всякого сражения. Велико искушение сделать вывод о трусости арабов, замаскированной словами или мимикой. На самом деле бедуин храбр, и у нас слишком много тому доказательств, чтобы сомневаться в этом. Это не мешает ему сознавать, что смерть противника повлечет за собой общеобязательную кровную месть двух кланов, то есть цепочку убийств, которая может прерваться только тогда, когда общие интересы побудят оскорбленную сторону принять денежное возмещение – дийю.
Таким образом, цель набега не в убийстве, а, совсем напротив, в захвате возможно большей добычи с максимальной безнаказанностью: поэтому важно стремительно передвигаться, чтобы уметь внезапно налететь на противника, а после уйти от его погони. Этим объясняется и та забота, которой бедуин окружает свою лошадь, животное более быстроногое, чем верблюд, но куда менее приспособленное к пустыне. Без сомнения, набег – не война, так как он редко приводит в движение крупные силы. Однако именно ее стиль отмечает первые важные битвы, в ходе которых окрыленные религиозным рвением арабы вознамерились покорить мир. Естественным основанием общности кочевников является семья, собранная в одной палатке. В то время как мужчины составляют ее гордость и силу, к дочерям в ней относятся с презрением. Это лишние рты, которые приходится кормить в шаткой надежде на выкуп в отдаленном будущем, – так что обычай закапывать заживо новорожденных дочерей просуществовал до времен Мухаммеда, который его осудил.
Тем не менее, как и во всех первобытных обществах, брак – это повод установить мирные отношения с другой семьей. Отец уступает свою дочь супругу, и, как только выкуп внесен, она становится собственностью последнего, причем он может ее отвергнуть. Она может уйти от него, вернувшись в шатер своего отца, который в этом случае начинает переговоры с мужем, чтобы тот вернул ей свободу в обмен на выкуп. Даже вдова остается в зависимости от семьи своего супруга; обычно она доставалась его брату. Однако не стоит забывать, что брак – это прежде всего акт, затрудняющий или исключающий кровную месть и тем самым способствующий созданию союзов, более крупных, нежели просто семья. И многочисленные браки Мухаммеда следует понимать именно с этой точки зрения, а не в смысле чувственности, за которую его порицали некоторые враги. Именно так, а также и иными способами, например, за счет утверждения факта родства с общим предком (который мог быть и легендарным животным, в подтверждение чему можно привести некоторые имена, вроде бану калб или бану асад, «сын собаки» и «сын льва»), социальная молекула разрослась, превратившись в клан, а потом и в племя. Во главе его стоял сейид или шейх,[12] который нисколько не ущемлял авторитета отца семейства в его шатре и должен был остерегаться того, чтобы прослыть тираном. Его власть зиждилась не на четко установленных правах, а на его собственной приветливости, щедрости, преданности общим интересам, а также почтенном возрасте и знании традиций. Члены клана или племени не подчинялись никакой настоящей дисциплине; они так никогда и не отказались от индивидуализма, которым дорожили, однако с того момента, когда клан подвергался нападению или встречался с угрозой или когда речь шла о кровной мести, затрагивавшей его честь, солидарность внутри него становилась всецелой. Вследствие этого равновесие между племенами всегда оставалось очень неустойчивым; объединить их оказалось трудно даже при полной победе ислама, и союз этот всегда оказывался хрупким по причинам, которые нам представляются ничтожными, но задевали столь уязвимую племенную гордость.