Сколько нас начало эту скачку и сколько оказалось у пушек третьей батареи? Я не знаю, пан Алекс. Это было не важно для живых, и уж тем более не важно, для мертвых.
После этой батареи я скакал уже во второй четверке, иззубренная сабля - по рукоять в крови врага, а Тюльпан - весь в пене, хрипел и скалил зубы на круп переднего коня словно волк, стараясь вырваться вперед под картечь. Кто скакал за мной, я не смотрел. Последние пятьдесят метров атаку вел уже я, последний офицер, находящийся в седле.
Четвертая батарея дала лишь один залп. Нас доскакало до пушек пятнадцать человек. Мы вырезали вражеских артиллеристов у всех шести орудий, до единого. Их просто не успели прикрыть, хотя двенадцатитысячный корпус испанских мятежников стоял невдалеке. Но мы помчались и на них.
После этого боя французы накрепко заучили первое польское слово 'szalony' - так нас прозвали. Мы и были такими. Шальными.
И тут пуля сшибла меня с седла. Подоспевшие испанцы не подняли меня на штыки, видимо посчитав мертвым, хоть и кололи мое тело на земле. Одинадцать ран..., если считать и пулевую.
Вся атака длилась меньше восьми минут...
Нас тогда наградили всех, кто был в атаке на перевал Самосьерры и выжил, но вышло так, что меня наградили первым. И сделал это лично Император.
Когда он поднялся на четвертую уже захваченную батарею, я как раз пришел в себя и открыл глаза. Надо мной синело ослепительно высокое и чистое небо, а у самого лица белел какой-то горный цветок, пробившийся сквозь камень. Он был прекрасен, как сама жизнь. Чуть колыхаясь под ветерком, он тянул свои лепестки к солнцу. Было очень тихо. Только приближающийся стук подков и шелест осыпающихся мелких камней.
Император остановил коня прямо у моей головы. После он сошел с седла и, отстегнув крест со своей груди, нагнулся и приколол его мне на изодранный мундир. Тогда он впервые сказал слова, которые повторил еще раз после, когда награждал выживших: 'Вы достойны моей Старой гвардии. Вы - лучшая кавалерия'.
Это была одна Испания. Славная.
Поручик задумчиво крутил в руке мундштук, воспоминания взволновали его, видимо он и сам не ожидал от себя такого эмоционального рассказа. Трубка опять едва не погасла, но пан Анджей раскурил ее, сделав маленькую паузу в своем повествовании.
- Раненые и умирающие мои товарищи, и я сам, были отправлены в подвижной госпиталь в Аранхуэс. О, это была уже совсем другая Испания, наполненная болью и лишениями. Не думайте, что я жалуюсь, но это тоже будни войны, к которым надо готовиться воину, а вы сами хотели узнать разные стороны моей службы.
Удивительно, но там мы получили минимальную помощь в лечении. Только хирург обрабатывал раны по прибытию в госпиталь, а дальше уже не лечили вовсе. Вернее мы сами лечили друг друга, как могли, перевязывали своих товарищей, особенно тяжело пришлось в самом начале. Капитан Козетольский вспоминал позднее, что едва не умер от голода в ожидании медицинской помощи. Меня не кормили три дня. Зато нас в госпитале посетили сам Наполеон и генерал Дюрок - видимо, французы считали, что внимание сильных мира сего заменяют страдающим и еду, и лекарства. Скорее всего, они ревниво ждали, пока мы выскажем жалобу.... Хоть одну-единственную... Слабость свою покажем.
Не дождались.
Правда после, когда я уже начал ходить, а наша атака стала знаменитой, многие офицеры намекали, что, дескать, и они участвовали в этой скачке на перевал. Что они готовы отблагодарить за мое подтверждение этого факта. Хотя, если честно, кроме майора конных егерей Филиппа де Сегюра, который примкнул к моему взводу, я больше французов в атаке не видел. Он - храбрец. Незадолго перед этим майор уже получил ранение. Но, тем не менее, бросился в атаку, вместе с нами не раздумывая. Были еще несколько адъютантов Императора, которые скакали с первым взводом, но это и все. Французы присоединились в большинстве к первому эскадрону нашего полка, который позже поддержал атаку. Уланы первого эскадрона меня и спасли, хоть им пришлось полегче. Без канониров пушки не стреляли...
Была и третья Испания. Страшная. Я узнал ее зимой. Когда, находясь в патруле, впервые увидел человека со снятой кожей. Это оказался мой приятель, с которым мы делили беды и радости похода и рядом шли в атаку на перевал Самосьерры. Он угодил в лапы гварильерос (партизан). Его, после пыток еще живого, буквально ободрали крестьяне из небольшой деревушки у дороги, а руководил этим варварством священник.
Вы понимаете это, пан Алекс? Я не могу понять до сих пор. Будь проклята гварилья и те, кто ее затеял!
Мы мстили, как наши предки. Мы сожгли эту деревню. Вместе с жителями и священником.
Огненной была четвертая Испания. Жаркой и дымной с удушающим запахом паленого человеческого мяса и криками заживо сгорающих людей. И горела не просто деревенька, а человеческая злоба и жестокость. Огнем пылала польская и испанская месть. Чья жарче? Какая разница, если в итоге - пепел.
Но была еще и пятая Испания, когда на улицах Сарагосы мы дрались с горожанами. Детьми и женщинами в том числе. Они шли с ножами на наши сабли. Из пятидесяти пяти тысяч жителей и гарнизона города к концу длительной осады осталось едва ли двенадцать тысяч, и они не желали сдаваться. Навахи были и у семилетних детей, и у старух. У них закончилась еда и порох. Истощенные, израненные и обессиленные, они лезли телами на штыки. Только ножи и ненависть.... Если не хватало сил резать, просто шли, чтобы плюнуть нам в глаза и умереть, выкрикивая в лицо врага проклятия или славу своей земле и Святому Якову.
'Santiago! Santiago! ¡Viva España!' - они шептали, если не было сил выкрикнуть.
Вот такая она, Испания...
Славная, проклятая, страшная, жестокая, гордая и прекрасная, но и смертельно опасная для нас. Цветущая земля с людьми, которые по отваге достойны называться друзьями, но стали нашими смертными врагами. Людьми, которых мы обучили жестокости, и они сами теперь преподают эту науку нам. Гордецами, чей гонор не меньший, чем у поляков и не менее нас любящих свою землю. Они - словно наше отражение. Порой увидеть себя без прикрас полезно. Но вместе с тем и страшновато видеть свои уродства. - Пан Анджей отложил окончательно выгоревшую трубку. И со смешком закончил свой монолог.
- Хм... Вы не находите, пан Алекс, что война делает из солдат философов. Надо либо окончательно огрубеть и оскотиниться, либо действительно по-философски относится ко всему, что происходит вокруг тебя. Чтобы не рухнул рассудок, чтобы просто оставаться человеком.