Оказавшись перед высокой массивной дверью — где в резном узоре опять-таки без малейших натяжек усматривались кошачьи головы, — он постучал решительно и громко. Не дождавшись какого бы то ни было результата, бесцеремонно забарабанил кулаком, словно прибывший на почтовую станцию нетерпеливый путник.
За дверью послышался лязг засова, она дрогнула, приоткрылась наружу буквально на ладонь, показалось бледное человеческое лицо — а в следующий миг Пушкин рванул на себя зажатое в кошачьих зубах широкое кольцо, распахнул дверь почти во всю ширь и, оттолкнув не успевшего ничего предпринять человека, вошел, прямо-таки ворвался в небольшую прихожую, конечно же сиявшую безукоризненной чистотой.
Убрав от пистолета руку, довольно неприязненно посмотрел на отпрянувшего к стене человека, совершенно одетого, только без сюртука и галстука, сказал холодно:
— Здравствуйте, любезный господин Ключарев… или, надо полагать, прусский подданный Генрих Майер из ничем особенно не примечательного города Гогенау? Не соблаговолите ли объяснить, с каких это пор вы заделались прусским подданным, будучи в то же время подданным российским?
Стоя посреди прихожей, он без всякой приязни смотрел на человека, обуреваемого самыми разнообразными чувствами — растрепанного, со всеми признаками долгой бессонницы на лице, такого бледного, словно он, подражая светским дамам, пил уксус чайными стаканами. Погоня, по крайней мере, была окончена — перед ним стоял доподлинный Ключарев, как бы он себя ни именовал здесь и какими бы фальшивыми паспортами с подорожными ни запасся.
— Быть не может, — воскликнул Ключарев истово. — Александр Сергеевич, вы ли это? Вы и не представляете, как я рад увидеть знакомое лицо…
— С какого же перепугу? — резко спросил Пушкин.
Тот растерянно моргнул:
— Простите?
— Я не возьму в толк, господин Ключарев, отчего лицезрение моей скромной персоны доставляет вам столь явное удовольствие, — с нескрываемым сарказмом сказал Пушкин, озираясь. — Это нисколько не сочетается с той неприязнью, которую вы ко мне и моему спутнику проявили в Петербурге, когда мы явились поговорить с вами от лица службы. Не притворяйтесь, будто вы не понимаете, о чем я. Вы держались с откровенной враждебностью… а потом изволили пуститься в бега. Сейчас же вы смотрите на меня с таким радушием, словно я пришел вернуть вам карточный проигрыш тысяч эдак на полсотни серебром… Не объясните ли суть сих странных метаморфоз вашей прихотливой натуры?
— Господи, Александр Сергеевич! Какие счеты могут быть меж русскими людьми, которых судьба свела на чужбине…
— Вы именуете это судьбой?
— А как же еще прикажете?
— Я, с вашего позволения, наименовал бы это иначе, — твердо сказал Пушкин. — Не судьбой, а целеустремленными усилиями, предпринятыми для вашего отыскания. Оставьте эту комедию, дражайший Степан Николаевич. Вы прекрасно знаете суть дела: Третье отделение, точнее его Особая экспедиция, разыскивала вас по подозрению в совершении известных преступлений. Поиски увенчались успехом. И к вам, уж не посетуйте, появилось множество вопросов. Я не имею в виду пустяки вроде паспорта на имя прусского подданного, наверняка фальшивого, а если нет, каким-то образом раздобытого у пруссака, который сейчас, быть может, вовсе и не подозревает, что раздвоился… В конце концов, это забота прусской и австрийской полиции. Обычной полиции. Я, как вы прекрасно осведомлены, представляю сейчас не самый обычный департамент…
— Александр Сергеевич… — прямо-таки всхлипнул Ключарев.
Ошибка не исключалась, но Пушкин не мог отделаться от впечатления, что видит перед собой лицо человека, доведенного до последней крайности, из которого можно вить веревки. Усмехнувшись про себя и сохраняя на лице полнейшую серьезность, он сказал с расстановкой:
— А впрочем, вы правы: как умилительно встретиться на чужбине с земляком-петербуржцем… К превеликому моему сожалению, нет у меня времени предаваться сердечным беседам, перебирать общих знакомых, перемывать им косточки, делиться новостями… Знаете, что сейчас может оказаться для вас самым страшным? Я просто-напросто повернусь к вам спиной и, не особенно церемонясь с прочувствованными прощаниями, удалюсь навсегда. Собственно, с чего вы решили, что особенно мне интересны? В конце концов, существует еще прекрасно вам знакомый синьор Руджиери, который… — он извлек часы, щелкнул крышкой и бросил беглый взгляд на циферблат, — который, вполне возможно, уже пребывает в лапах здешней особой полиции… и, чует мое сердце, говорить начнет с превеликой охотой и откровенностью.
Вы ведь не первый день с ним знакомы и успели, думается, составить о нем кое-какое представление? Похож он на несгибаемого упрямца, способного проявить неслыханную твердость и молчать как рыба? Как по-вашему? И похож ли он на благородного рыцаря, склонного взять все грехи на себя, дабы выгородить сообщника? Или обстоит как раз наоборот, и ваш кукольник из тех, кто всю вину предпочтет возложить как раз на других, а себя представить безвинной жертвой то ли непростых жизненных обстоятельств, то ли, что гораздо вероятнее, тираниии злодея-сообщника, который и заправлял всем, а его принуждал повиноваться под угрозой смерти, а то и воздействовал гипнотизмом и магнетизерством? Я оставляю ответ вашему собственному усмотрению. Вы знаете вашего приятеля лучше… Ну так что же? Мне повернуться и уйти, оставив вас наедине с собственными тяготами?
Он сделал рассчитанное движение, словно и впрямь направлялся к дверям.
— Александр Сергеевич! — настиг его уже через два шага отчаянный вскрик.
— Да? — вопросительно подняв бровь и полуобернувшись, спросил Пушкин холодно.
— Голубчик, умоляю, не бросайте меня! Что бы там ни было, от кого бы вы ни посланы, все равно… — Ключарев самым натуральным образом ломал руки, словно герой модных в восемнадцатом столетии чувствительных романов с обмороками, слезами и прочим бурным проявлением чувств на каждой странице. — Право же… В моем нынешнем положении выбирать особенно не из чего… Возьмите меня с собой, заключите под арест, под стражу, верните в Петербург, я на все согласен… Хуже все равно уже быть не может…
«Крепенько же тебя прижали в углу неведомые силы, — не без злорадства подумал Пушкин. — Это и называется: пошел за шерстью, а вернулся стриженым…»
Как случалось уже не первый раз, ему стало стыдно — не за себя, а за этого человека. Стыдно оттого, что человек этот был плох, подл, преступен — и приходилось теперь, ничем не выдавая своих настоящих чувств, беседовать с ним дружески, пытаться расположить к себе…