Когда Хайди добралась до дому, в комнате отца все еще горел свет. Повернувшись в кресле у стола, он приветствовал ее привычной фразой:
— Что хорошенького?
Это не значило, что он ожидает от нее отчета о том, как прошел вечер; это было всего лишь приветствием, но в то же время «хорошенькое» свидетельствовало о том, что худшее, что с ней может произойти, — это какой-нибудь безобидное озорство, так что ей всегда предоставлялось отпущение грехов на любой случай. Кроме того, если бы у Хайди случилась интимная связь с мужчиной, она бы сразу проследовала к себе в комнату.
— Я ужинала с русским, которого мы видели у мсье Анатоля.
— С Никитиным? Ну как, хорошо провела время? — Его тон был ровным и вполне нейтральным. Она присела на диван, сбросила туфли и подобрала ноги под себя.
— Мы большую часть времени ссорились. Он неправдоподобно примитивен и в то же время обладает хоть и незрелым, но острым умом, позволяющим на все глядеть просто; наши драгоценные сложности для него — пустой звук.
— Да, я заметил это, когда имел с ними дело.
— Они все такие?
— Ну… Помнишь историю о чудаке, который считал, что все французские официанты — рыжие? Но у меня впечатление, что там у них и впрямь все официанты ходят с рыжими шевелюрами…
Хайди не хотелось развивать эту тему.
— Ты рад, что тебе больше не нужно составлять списков? — спросила она.
Он откинулся в кресле, утомленно улыбаясь ей.
— Как ты сказала в тот раз, страшно бывает только во время передышки. Сейчас как раз такая передышка. О списках забыли — всем немного стыдно за недавнюю панику, так что до следующей паники никто не пошевелит и пальцем, а тогда будет уже поздно. У нас есть несколько месяцев, может быть, несколько лет, после чего мы снова займемся этой чепухой.
Хайди пожалела, что завела этот разговор. Одновременно ее тронуло озадаченное выражение его розовой физиономии — маска Озабоченного Либерала, которая казалась ей столь трогательной и была бесконечно дорога.
— Беда в том, — продолжал он, не заботясь, слушает ли она его, — что нельзя спасти того, кто не желает быть спасенным. С Европой что-то случилось — Бог знает, как это произошло, но это что-то ужасное. Как ты считаешь, может целый континент вдруг утратить волю к жизни? Если это так, то нам надо сматываться отсюда, пока и мы не подцепили этого смертельного микроба.
— Ты ведь так не считаешь — более того, ты сам отлично знаешь, что так не считаешь, — непоколебимо парировала Хайди.
— Конечно, черт возьми! Не считаю. Но нельзя же бесконечно обманываться. А если прекратить это занятие, станет еще хуже. Что вообще-то может предложить твое поколение? Как правило, молодые располагают собственными программами, запатентованными решениями, а к старшим относятся, как к слабоумным. Если разобраться, то самое страшное в том, что ваше поколение слишком уважает нас. Это очень плохой признак.
— Кто-то сказал, что бывают ситуации, из которых заведомо нет выхода. Нельзя плыть в подошве волны.
— Это все, что ты можешь сказать? Ну и ну, ну и ну… — Он потер свой гладкий лоб. — Конечно, в четвертом веке нашей эры ни один мудрец не смог бы предложить средства для замедления галопирующего увядания Римской империи… Знаешь, надо будет почитать Фрейда — что он там пишет об этом микробе? История ничему не учит. В ней полно аналогий, обрубающих оба конца… Черт, должно же быть какое-то решение!
— Что касается меня, то решение будет такое: виски со льдом — и на боковую.
На следующий день после ужина с Федей в маленьком бистро Хайди уже сожалела о своей победе. Все ее мысли о Феде были какого-то дерматологического свойства: она думала о нем одной кожей. Она не хотела звонить ему, ибо не сомневалась, что то, что она чувствует, обязательно дойдет до него, коснется его; это переносилось по воздуху, как радиация. Это была какая-то кожная телепатия, которая пока вполне ее устраивала.
После полудня она отправилась по магазинам. Это развлечение нарушило телепатический контакт и вызвало у нее чувство пустоты. Она собиралась пойти на коктейль, но вместо этого позвонила Жюльену. Поскольку Жюльен был оппонентом Феди и полной противоположностью ему, общение с ним восстанавливало прерванный ток, устремлявшийся к отрицательному заряду.
Он как будто был польщен ее звонком и предложил ей зайти, потому что у него собрались друзья. Но к тому времени, когда Хайди попала к нему, из друзей остался один профессор Варди. Маленькая квартирка Жюльена располагалась на третьем этаже в старом доме Сен-Жерменского предместья. Кабинет Жюльена выходил окнами на узенькую улочку и затрапезную гостиницу на другой стороне, окна которой навевали по ночам мысли о силуэтах раздевающихся женщин на занавесках. В квартире приятно пахло ученой пылью с книжных полок; здесь царила атмосфера покоя, которой она никак не ожидала. Даже профессор Варди, восседавший в глубоком кресле с рюмочкой сладкого вермута в руке, казался здесь более умиротворенным. Он остался сидеть, когда Жюльен ввел в кабинет Хайди, и, как ни странно, это воспринималось как комплимент, как признак того, что ее принимают за свою.
— Вам повезло, что вы задержались, — сказал Жюльен, делая ей коктейль из каких-то сомнительных ингредиентов. — Иначе вы стали бы свидетельницей скучнейшего озлобленного спора, участники которого вечно клянутся, что больше ничего подобного не повторится, а потом снова принимаются за старое.
— Спор с полудевственницами, — вставил Варди, словно это могло служить объяснением.
— Как увлекательно! — вежливо отозвалась Хайди. — Вы пытались их соблазнить?
— Ха-ха-ха! — сказал Варди. Смех ему заменяло невеселое, но вежливое мычание. — Полудевственницами мы зовем определенную категорию интеллектуалов, которые флиртуют с революцией и насилием, пытаясь в то же время остаться целомудренными либералами.
— Мы же, — дополнил Жюльен, размахивая рюмкой, — мы, отдавшие все, что может предложить невинность, и не требующие ничего взамен, — падшие ангелы.
Он прислонился к книжным полкам, забитым изорванными, обернутыми в бумагу книгами, делающими все французские библиотеки похожими на кладбища литературы.
— Сегодня, — продолжил он, — их здесь было трое: писатель, художник и девушка. Девушка замужем за писателем, которого любит, но спит с художником, которого ненавидит, и раз в полгода совершает самоубийство — правда, неудачное. Этот клубок занимает их последние пять лет, так как мы, французы, — консервативная нация, стремящаяся к тому, чтобы даже беспорядок нес на себе печать организованной преемственности. Вторая их важнейшая забота — революция, которая возвестит райское царство и распутает их клубок, как и все остальные клубки. У Варди и у меня не было желания вступать в спор, но Варди по неосторожности упомянул одного общего знакомого, недавно казненного на той стороне, и вся троица набросилась на нас, хуже фурий: во-первых, он не казнен; во-вторых, он, как-никак, предатель; в-третьих, революция имеет право убивать даже невиновных во имя возвышенных интересов, и так далее — всякая чушь. Сами видите, что все это было бы отъявленной глупостью, если бы этот вид умственного извращения, вопреки распространенному мнению, не пользовался значительным влиянием… — Он умолк, утомленный собственной напыщенностью.
— Давай-ка уточним, — подхватил эстафету Варди. — В том, что касается позитивных идей или улучшения художественного вкуса, интеллигенция влияет на массы крайне слабо. Но в отрицательном смысле, как проводник коррозии и разрушения, она очень влиятельна, особенно в этой стране.
— И вся чертовщина в том, — снова подключился Жюльен, — что интеллектуальная полудевственность такого сорта практически не поддается лечению. Мужчина, переспавший с революцией, знает, о чем говорит. Эти же остаются вечными кокетками, они никогда не отдаются идее целиком, а в лучшем случае мастурбируют, мечтая о ней. Стоит вам сказать им, что на самом деле представляет собой предмет их одиноких воздыханий, они назовут вас циником, разочаровавшейся личностью, а то и обвинят в мании преследования…
Он умолк, моргая от дыма воображаемой сигареты.
— А вам-то что за печаль? — удивилась Хайди. — Решив стать ренегатом, вы должны были быть готовы к таким вещам.
— Позвольте заметить, — вмешался Варди, глядя на Хайди с суровой благосклонностью, — что в данном контексте слово «ренегат» употреблено неверно. Если мы отказались от революции, то только потому, что сама революция отказалась от своего идеала; наша позиция — это просто отрицание отрицания.
Он говорил с рассерженной четкостью и пафосом, которому было бы не грех поучиться начинающему раввину, однако в его тоне слышались нотки оправдания, словно ему всегда приходилось занимать оборону. Его и Жюльена, видимо, сильно расстроил провал попытки убедить тех, кого все равно невозможно было убедить никакими силами.