Ворчаков, несмотря на недовольное молчание Деда, снова закурил: не открывая окна, как это требовали правила безопасности.
Старик усмехнулся:
– Пытаетесь мне досадить, господин полковник?
– Отнюдь, господин генерал. Просто удовлетворяю свои естественные потребности…
Ворчаков потянулся.
Очень хотелось спать.
И не хотелось нюхать кокаин при отставном генерале: Дед, как это постоянно всеми подчеркивалось, не только сам не употреблял стимуляторов, включая табак, кофе и алкоголь, но и еще будучи главнокомандующим и фактически диктатором слабой тогда России, попытался запретить, вслед за сошедшими с ума американцами, легальную торговлю спиртным и кокаином.
Говорят, спасло торговцев только то, что порошок свободно продавался и в столь любезной сердцу главкома старой империи Романовых, ради светлой памяти которой он рубил в капусту максималистов на Дону и под Царицыным. Где, кстати, лично отдал приказ об утоплении барж, на которых содержались еще живые коммунисты во главе со знаменитыми Кобой Джугашвили и твердокаменным Климентом Ворошиловым, чего ему до сих пор не могут простить бежавшие в большевистскую Германию троцкисты и ленинцы: Коба, несмотря на раскол в стане большевиков, считался любимцем партии.
Тем не менее кокаин, а вслед за ним и алкоголь, был «прощен» и до сих пор свободно продавался в аптеках в качестве средства от насморка и депрессии, особенно рекомендуемого женщинам в критические дни, во избежание головных болей и перепадов настроения.
Ворчаков понял, что, если не разнюхается, совершенно точно заснет, убаюканный мягким шуршанием шин по ровному московскому асфальту: что-что, а дороги мы в последнее время строить научились.
А вот от дураков – так и не избавились.
Никита вздохнул и решительно полез в карман за платиновой табакеркой.
– Вам, – усмехается, – генерал, не предлагаю. И так знаю, что откажетесь. А я уж, извините…
Дед демонстративно пожал плечами.
Делайте, мол, что хотите.
Ваша власть…
Машина тем временем уже миновала реконструирующееся к Олимпиаде Садовое кольцо, облепленное, словно сахар муравьями, сотнями трудолюбивых малороссов из Галичины, Черкасии и Бессарабии, из которых вербовались строительные бригады. Империя стремительно хорошела, много строила, и бериевских заключенных на все виды работ не хватало.
Да и не имело смысла тащить эту сволоту ни в Москву, ни тем более в закрытый столичный Питер.
Довольно для них сибирских строек.
А в столицах и малороссы с бессарабами нормально поработают, на них хоть смотреть приятно: трудолюбивый и миролюбивый народ.
Не то что наши буйные северяне…
Ворчаков микроскопической платиновой же ложечкой зачерпнул содержимое табакерки. С силой втянул сначала одну ложечку через породистую левую ноздрю, потом, подумав, присовокупил вторую, – теперь уже через правую.
Хорошо…
Откинулся на спинку обитого тонкой выворотной кожей автомобильного кресла.
Подышал.
Ломота в висках и сонливость стремительно отступали.
Даже захотелось поговорить.
Никита выдохнул ставший внезапно разреженным воздух и посмотрел в сторону Старика.
– А скажите, Михаил Гордеевич, давно уже любопытно: за что вы нас так ненавидите? Мы ведь чуть ли не все ваши мечты осуществили. Россия сильна. С ней считаются в мире. Промышленность стремительно развивается: не такими, конечно, темпами, как в большевистской Германии, но тоже вполне прилично. Население растет, дороги строятся, инородцы знают свое место. Что же вам не нравится, генерал? Исключительно то, что все это сделали мы, а не вы?!..
Старик глядел в окно.
Там, местами, еще плыли тяжелые полосы утреннего тумана, но уже вовсю светило взошедшее, чтобы окончательно их убить, жаркое московское солнце.
Машина, снизив скорость до минимума, подъезжала к Спасским воротам.
Старик дернул губой.
– Я вас не ненавидел и не собираюсь ненавидеть, господа «фашио», – чуть растянул гласные, пытаясь скопировать итальянский. – Это вы себе льстите. И отдаю вам должное – вам действительно удалось взнуздать державу. А вот что со всем этим делать дальше, вы не знаете. Оттого и экспериментируете, перебирая варианты, как ребенок стеклышки в калейдоскопе: пестро, интересно! Забывая, что для миллионов людей, живущих на этой земле, она – живая. Вы ведь даже не тираны. Так, лаборанты. Вивисекторы. Мальчики в коротких штанишках. Для вас власть – это скальпель для оперирования лягушек. Но резать-то вы собираетесь не лягушек! А мою страну! И мой народ! По живому! Поэтому я не собираюсь вас ненавидеть, господа. Я собираюсь вас остановить…
Ворчаков хмыкнул.
Мели, Емеля.
Недолго тебе осталось, ой недолго…
Он опустил бронированное стекло и показал пропуск откозырявшему часовому в черном гвардейском мундире, тот сверил подпись, печать, снова отдал честь и махнул рукой своим товарищам:
– Открывайте.
Ворчаков поднял стекло.
Машина въехала в Кремль.
Ворчаков злился.
Сначала его неожиданно вызвал Верховный.
Никита бросил все дела, передоверив подготовку мероприятия Лаврентию, и целых сорок минут безвылазно проторчал в пустой приемной, откуда в интересах конспирации Берией были удалены все помощники Канцлера: официально Валентин Петрович уже улетел в столицу, поэтому кроме Ворчакова в приемной находились только два гвардейца из охраны с пустыми, ничего не выражающими глазами.
У таких даже кофе не попросишь.
А потом из кабинета Катаева вышел бесстрастный подполковник в точно таком же гвардейском мундире и, небрежно козырнув, передал записку Канцлера, в которой тот, извиняясь, переносил аудиенцию на вечернее время, а сейчас предписывал возвращаться к исполнению прямых служебных обязанностей.
Ворчаков вспылил – тон записки, даже записки Вождя, показался ему как минимум оскорбительным.
Впрочем, с Валентином Петровичем такое случалось и раньше: иногда он становился нестерпимо груб, даже с любимцами.
Приходилось терпеть.
И пережидать.
Потому как вышедший из странной меланхолии Канцлер обязательно потом извинялся.
Ворчаков это понимал, но злиться это ему не мешало.
Не мальчик.
А воспитывают – как щенка…
Выйдя из Большого Императорского дворца, он тут же передумал, вернулся, зашел в туалет, закрылся в кабинке, вогнал себе в каждую ноздрю по солидной порции кокаина и запил все это хозяйство огромным глотком домашнего яблочного шнапса из фляжки, подаренной утром Розенбергом.
Первую, с коньяком, он прикончил по дороге в Переделкино.
Паршиво было на душе, томили неясные предчувствия.