Не знаю, может быть, от страха, а может, от соседства с лейтенантом, из-за которого пули просто вспахивали вокруг нас землю, но я ни за что бы не решился подняться в атаку. И, думаю, остальные бойцы тоже. Но деревню надо было брать. Отлично представляю себе состояние нашего командира, который теперь лежал и наверняка вспоминал, как накануне комроты ставил перед ним боевую задачу.
Но бойцов поднять было невозможно.
И вот он совершает невозможное: взлетает (по-другому это не назовешь) из своей лощинки с криком «в атаку!».
Умный был парнишка. Как-то он сумел уловить паузу в сплошной стене огня и пробежал целых десять шагов…
Я струсил и не поднялся сразу. Но услышал, как справа и слева с криком «ура» побежали вперед солдаты. Я припоздал, и это спасло мне жизнь. Подкосив нашего командира, фашисты развели огонь в стороны на других наступающих. По ту сторону фронта ведь тоже сидели живые люди, страх точно так же наполнял их штаны, и они, утратив свою исконную германскую педантичность, забыли и о своих секторах обстрела. Я оказался в самом безопасном месте атаки — коридоре, который создал для меня командир.
Уже после войны я узнал о том, что на фронте из каждых десяти лейтенантов погибали девять. И я, получается, своими глазами увидел, как набиралась такая статистика.
Почему еще мне захотелось рассказать об этом случае? Дело в том, что после войны об этом открылась полемика. Справедливо, в общем-то, говорили, что неправильно все это, что командира нужно беречь, и даже, вроде бы, из армейского устава убрали фразу о том, что командир должен быть примером для солдат. Не помню точно, но смысл был именно такой, то есть постарались исключить ситуацию, когда командир должен своим примером поднимать солдат в атаку. Но мне вспоминается тот бой, и я понимаю, что по-другому тогда получиться не могло. Сами солдаты не поднялись бы. Какими бы приказами и угрозами командир их бы ни «воодушевлял». В той конкретной ситуации, если бы лейтенант не подставился под пули сам, деревушка не была бы взята. Но много ли значила бы потеря этого населенного пункта для общей победы? Как знать! Ведь не через одну такую деревушку прошла война! Мелкими шажками от деревушки к деревушке, от дота к доту продвигалась вперед Победа. Какие бы высокие стратегии ни разрабатывали военачальники, претворить их можно было, только поднимаясь из конкретных окопов и натыкаясь на конкретные пули. А поднимали бойцов простые лейтенанты. И так раз за разом. И набегало девять из десяти…
Девять из десяти лейтенантских жизней — это поднятые из окопов войска, это, в сухом остатке, себестоимость той Победы.
Сегодня попкорновские «историки» могут твердить о неразумном ведении войны, о недопустимости проведения атак, пока не осуществлена артподготовка, но на тысячи деревушек, через которые проходила война, невозможно организовать основательные артподготовки.
Сегодня, вообще, можно слышать всякую чушь о той войне, например, о недопустимости жестокого отношения к паникерам, которых расстреливали перед строем. Но рассуждающие так просто не представляют себе, что такое паника в боевой обстановке, когда у тебя самого душа в пятках, когда тебя самого охватывает ужас от наступающих на тебя солдат в серозеленой форме, от их лающей речи, от прущих на тебя страшилищ-танков, и в это время кто-то начинает душераздирающе вопить, напрочь подавляя твою волю и парализуя мышцы твоего тела. А затем ты видишь, как гибнут, глупо гибнут твои товарищи, поддавшиеся панике и в безумии выскочившие из окопов. После такого боя ты, не дрогнув, смотришь, как расстреливают горлана перед строем, и у тебя сжимаются кулаки, и ты жалеешь только о том, что сам не сделал это во время боя.
А еще глаза… открытые глаза погибших. Я вот тут слишком легко сказал о коридоре безопасности, в котором я оказался во время атаки. Но ведь этот коридор открылся для меня потому, что уплотнился огонь для других наступающих и предназначенные мне пули стали доставаться им. Должен был упасть я, а вместо меня падали другие. Я потом смотрел в их открытые глаза и испытывал жуткое чувство вины перед ними. Их жизни — жизни людей той эпохи обрывались, чтобы я, не заслуживший их жертв выродок конца двадцатого века, оставался жить…
Вот так! Мне, жителю двадцать первого века, открывалась та жизнь совершенно с неведомых для меня сторон. Ломались стереотипы и ложные ценности, вернее, с большим трудом, но все-таки я стал осознавать их как ложные. Я ощущал глубокое внутреннее очищение от въевшейся в меня грязи. Я перерождался.
И вот я увидел власовский триколор…
Все, чем я напитывался в окопах, в один момент рухнуло. Я вдруг осознал, что мой флаг не красный, а этот, что судьба не случайно снова привела меня к нему, судьба решила напомнить мне, что с этим флагом я повязан намертво, что я приговорен быть с ним, что те ценности, которыми я насыщался в среде красноармейцев — не мои. Сведя меня с власовцами, судьба будто напомнила мне, каковы же мои настоящие ценности. Я смотрел на триколор, дружно соседствующий со свастикой, и мне ясно вспоминался этот же флаг, но висящий над Кремлем. Я — человек из будущего, я знал, что это произойдет, и этот флаг вдруг высветил в моем мозгу потрясшую меня истину: какими бы ценностями ни жила Россия во времена Великой Отечественной войны, в конце двадцатого века все равно восторжествуют другие. И другой, «настоящий я», родившись накануне крутых перемен, будет начисто лишен всего того, что с кровью обреталось людьми в страшных окопах далекой войны.
За что полегли те девять из десяти лейтенантов? Ведь в той Победе главным было не только войти в Берлин и освободить мир от коричневой чумы, но и защитить те глубокие нравственные устои, на которых держалась Отчизна, показать всему миру несокрушимую силу государства, в котором девушки могли хранить себя, а юноши могли бросаться в сплошную стену огня. А в итоге несокрушимыми оказались те, кто под торговым флагом Петра Первого подвивался по другую сторону фронта в стане врага…
Именно это подкосило меня. Я вновь стал соломинкой из стога сена.
Я жил молча, никому ничего не рассказывая. Я не из тех, кто самонадеянно полагает, что может изменять историю, кто, зная все наперед, кинется что-то предотвращать или что-то поправлять. Я жил, просто наблюдая за тем, как история двигалась к известному мне финалу. Меня не угнетало то, что я лишился привычных благ своей цивилизации, что у меня не было ни тачки, ни мобильника. Я не посматривал свысока на людей, не имевших понятия ни о телевидении, ни о персональных компьютерах, ни даже о шариковых ручках. Я просто жил, как отшельник на острове.
И все же наступил период в моей жизни, когда я воспрянул духом.
Конечно, война — это особое состояние общества, которое оголяет все плюсы и минусы нашей действительности, но и мирная жизнь мне вдруг стала открываться совсем не такой, какой я ее представлял из учебников и фильмов. Я не видел вокруг себя тех серых и безликих людей, образы которых наштамповал в моем мозгу наш телеящик. Я видел живых, могучих и интересных людей. Я видел в их глазах мощные жизненные силы и оптимизм. Я видел, как поднимали они из разрухи страну, как старались сделать свою несладкую жизнь краше и насыщенней.
Впрочем, и такое видение приходило не сразу. Все складывалось капля за каплей.
Помню, после заключения я работал на одной из шахт Донбасса. Труд шахтера (особенно по тем временам) ничем, по сути, не отличался от каторжного. Надо самому хоть раз побывать под землей, наестся той пыли, поползать под ненадежными нависающими сводами, чтобы только почувствовать, как это не сладко. А мне там приходилось бывать не раз, и не на экскурсиях. В таких условиях я еще должен был давать норму выработки. А об условиях вообще стоит сказать особо. Они были не просто тяжелые, но еще и чреватые авариями и сопровождались постоянной смертельной опасностью. Ведь работали мы на шахте еще дореволюционной постройки. Подпорки, перекрытия и другие приспособления давно отслужили свой срок. Случалось, что они не выдерживали и происходили обвалы. При мне никто под ними не погиб, но рассказывали, что такие случаи раньше бывали.
И вот на одном торжественном собрании в клубе, посвященном какому-то юбилею, выходит на трибуну новый главный инженер шахты и предлагает закрыть ее на реконструкцию. На двадцать дней, как он подсчитал.
Многие недоуменно переглянулись: «Как это закрыть? Как это на двадцать дней?»
Помню, неожиданно для себя я тоже ощутил какой-то внутренний диссонанс.
Нет, конечно, с позиции сегодняшнего дня такое предложение кажется не просто естественным, а даже злободневным. Ведь в забоях гибли люди. Однако неведомо каким образом, но я уже жил в те годы духом того времени. Я тоже представить себе не мог, как можно почти на месяц остановить шахту. Я сидел в зале, еще не остыв от смены, и моя голова еще кипела от мыслей, за какие пласты браться завтра и как их снимать. Мы ведь с таким трудом выжимали уголь из-под земли, его так ждали заводы, а тут — закрыть! Рядом со мной сидели люди, которые удивленно смотрели на нового инженера. Да, случается, что гибнут шахтеры, однако такое происходит не только на шахтах, любое сложное производство опасно, так вообще надо всю страну остановить. Практически все бывалые шахтеры были фронтовиками, они вообще, казалось, отучились думать о риске в тех случаях, когда это было нужно стране. Они будто продолжали свою войну, но только на другом фронте. Стране было по-прежнему тяжело, и в их глазах она снова воевала, но теперь ее врагами были разруха и голод, страна с невероятным трудом поднималась из руин, а, значит, и положить за нее свои жизни и здоровье вновь казалось естественным и необходимым. И какими глазами мы бы при этом смотрели на пустые железнодорожные составы, которые простояли бы целых двадцать дней? Так думали фронтовики, а за ними тянулись, подражали им и молодые шахтеры, не знавшие войны.