Мальцы наверху, в сваленных на полатях шкурах, млели от тайн, от неведомых слов, от чувства причастности к мужским делам и речам – пусть невнятным еще, но мужским же!
Жаль, женщины прекрасно знали, где их искать, и не слишком заботило их громкое негодование выуженных с полатей сыновей. Уж всяко меньше, чем та помощь в домашних делах, что можно было дождаться с мальцов. Домашние же дела были невелики – быть на подхвате у женщин, когда те готовят еду или моют посуду, или перебирают одежду да шкуры, выслеживая скаредную моль или иную гнусину, или стирают в ручье, стекавшем со склона холма в болото. Мальцам хотелось обихаживать коней и собак, но это дело доставалось мальчишкам постарше, и они столь же ревниво берегли его, как и место рядом с мужчинами. Зато иной раз приходилось и покидать с матерью и тетками стены городца, когда они выходили на болото за клюквой, а то и за болото – за земляникой летом, за желудями осенью, за хворостом для очагов. Эти выходы казались странствиями в волшебную тридесятую землю из материных сказок и запоминались надолго. Все, до самой мелочи – и шорох мха под брюхом серой лентою скользнувшей прочь гадюки, и крик болотной птицы из камышей, и округлый, твердый, теплый от солнца бабьего лета желудь в ладони, и еж – ворчливый комок серых игл, ломящийся сквозь кусты с шумом и треском. Обидно только было каждый раз одолевать болотную тропу на закорках у матери, но обида быстро кончилась, когда старшая сестра, неосторожно повернувшись на тропке, вдруг оскользнулась и упала навзничь на то, что казалось поросшей травою лужайкой на обочине тропы. Зелень разом расступилась, жадно чавкнула, обнажив черное сырое нутро – и только спустя одно пронзительно-страшное, долгое от тоски мгновение над колыхающейся, блестящей на солнце грязью показалась рука сестры и ее лицо с разинутым ртом и белыми от ужаса глазами. Тетки и мать протянули ей посошки с резными навершиями и с немалой натугой вытянули обратно на тропку – мокрую, грязную, трясущуюся, как с лютого мороза.
– Повезло тебе, дура, – сурово сказала тогда тетка Любочада. – Макоши-Матушке рушник вышей да болотницам – ширинку[3] в подарок, что отпустили…
Сестра только закивала в ответ – говорить у нее еще не получалось.
Кроме болотниц, был еще лесной Бог, и кутный Бог, по ночам, бывало, пробиравшийся по лежанкам – наутро у девушек и женщин хватало разговоров, кого тронул теплой и мохнатой лапой, кого – холодной, голою, а кому и в волосах косицы заплел. Косицы божок плел и у коней в хвостах и гривах. Ему ставили у очага глиняное блюдце с молоком.
И еще был странный дом на самом высоком углу городца. Был тот дом чуть длиннее и выше остальных, и звериные черепа висели на коньке крыши и над входом. Там никто не жил, и видеть его он видел только сверху, с сосны. А внизу, спустившись, без толку лазал по лебеде, шпарился злой крапивой. Не находился не только дом – даже той тропки между жилищами соседей, что вела к нему, такой ясной и заметной сверху, внизу было не найти. Хуже того, сплошь да рядом он вылезал из зарослей травы не с другой стороны жилищ, а там, где и влез. На сосну он вскарабкался на третье лето, и все это лето, раз за разом, упрямо пытался отыскать заветную тропку, свирепея от неудач.
Так и шли дни и месяцы, сложившиеся в три с половиною года, прошедших с того летнего дня, как он не поделил с Хватом хазарскую голову. За это время в городце народилось пятеро, ушло трое – одна из новорожденных, девочка, не дотянула до весны, как ни старалась, как ни билась ведунья Кручина. Да двоих привезли в городец через седло, чтоб потом, на третий день, выволочь со двора на санях – хоть и было лето. Малых тогда не взяли, оставив под присмотром старших сестер, так что видеть Мечеслав ничего не увидел, только разве что оба раза поднявшийся над лесом дым, да вслед ему взлетевший женский плач, в котором Мечеслав, как ни силился, не сумел разобрать слов.
Но наступил и для него долгожданный для всякого мальчишки день, когда навсегда расстаешься с докучной женской опекой. День этот носил название посагов и превращал мальчика из чада, ребенка, жившего под присмотром женщин, в отрока под призором родичей-мужчин.
Большие отцовы руки подхватили Мечшу – он уже знал, что его так зовут, – под мышки поверх теплого кожуха, подняв в зимний морозный воздух. Смотреть собрались жители всех домов городца. За спиною отца стоял дед, рядом – дядьки, за их спинами – женщины и младшие. Пар клубился перед лицами. Женщины зачем-то терли глаза. У матери шевелились губы, с морозным парком выдыхая слова:
– Впереди чада моего Мечеславушки Красное Солнце, позади чада моего Мечеславушки млад ясен месяц, по бокам частые звезды идут, хранят, берегут…
У ворот городца стояли семеро чужаков – старший был сверстником отца, младшему, по виду, было лет двенадцать-тринадцать. Были они при копьях с широкими, с перекладиною у основания, рожнами, у поясов знакомо торчали из кожаных чехлов вниз топорища чеканов, вверх – рукояти ножей, за плечами топорщились рога луков и охвостья стрел в тулах.
Отец усадил его в седло на казавшемся огромным крепыше-коньке. В голове перепуганными птахами взвились обрывки наставлений воинов юнцам, как держаться на коне – и успокоились. Стиснул бедра, вцепился ручонками в узду, за спиной звонко шлепнула по крупу конька отцовская ладонь – и мышастый, по-зимнему лохматый крепыш стронулся с места, прибавляя и прибавляя шаг. Маленький всадник сильнее тянул правой рукой, вправо, посолонь, шел по двору нетряской размеренной грунью и конек. Круг, другой – собаки помоложе сорвались за коньком в молчаливую побежку, словно готовясь подхватить молодого хозяина, буде тому случится все же выпасть из седла – а на половине третьего чужая рука перехватила узду, останавливай конский бег. Мышастый тряхнул недовольно гривой, фыркнул, но больше ничем беспокойства не проявил. Для него это был уже не первый раз. А вот всадник из-под опушки шапки глянул на чужаков неласково. Когда старший протянул руки снять с седла, оглянулся через плечо на отца – соглашаться или драться.
Отец оказался ближе, чем думалось – уже шел к ним через двор. Перехватив взгляд сына, успокаивающе кивнул, и тот без особой радости, но все ж позволил чужому снять себя с коня, хмурился, в воздухе нетерпеливо помотал пошевнями, чтоб поскорее опускали наземь. Звук вставших в снег ног перекрыли шаги подходящего отца и его голос:
– Вот, Мечша, тебе теперь отец, дядья да братья. Он нам сосед, матери твоей брат, а тебе вуй, и будет теперь тебе вместо отца.
Потом отец нагнулся. Рукою, обмотанной краем плаща, подхватил ладонь Мечеслава, протянул ее чужаку:
– Даю тебе мальца, вождь Кромегость сын Дивогостя из Хотегощ, вернешь воина… или вовсе не вернешь.
– Так и будет, – согласился тот, принимая руку Мечеслава так же, из полы в полу. Случись в городце человек со стороны – чего случиться, конечно, не могло, – он сказал бы, что шурин и зять похожи друг на друга, не считая мелких отличий. А так – оба высокие, узколицые, с длинным черепом под светло-русыми коротко остриженными волосами, усатые. Мечеслав же только эти отличия и видел. У отца был прямой крепкий нос, у вуя Кромегостя, по всему, был потоньше, с легкой горбинкой, как у стоявших тут же его сородичей, пока чей-то удар не переломил его и не своротил на сторону. Зато у отца был шрам на правой скуле и правой мочки не было, и глаза голубые, а не светло-серые. – Так и будет, вождь Ижеслав, сын Воеслава из Ижеславля. Небо видит, земля слышит.
– Небо видит, земля слышит, – эхом откликнулся отец. – В старые времена я бы оставил вас погостить на седмицу-другую и поставил бы славный пир…
– Волей Богов, такие времена еще настанут, – усмехнулся Кромегость, и Мечеслав решил, что человек, который теперь заменит ему отца, ему, пожалуй, нравится. Когда Кромегость улыбался, в серых глазах вспыхивали искорки – как на снегу в солнечный день.
– Ладно. Не люблю долгих проводов. Велес на дорогу!
– Велес в дом, – ответил Кромегость. Поклонился отцу и вместе с ним склонили головы в волчьих колпаках и все его сородичи. Запоздал только сам Мечеслав, не враз сообразивший, что теперь ему надо учиться у этих людей и повторять за ними. Было зябковато от страха и до озноба любопытно. Гости взяли с собою стоявшие у забора чудные доски, с одной стороны – лоснящиеся, матово блестящие от жира, с другой – сухие и с ременной петлею посередке. Мечеслав припомнил, что такие доски называются лыжами, в них ходят по снегу – но это было очень давно, почти год назад, а для человека, встретившего четвертую зиму в своей жизни, год – это немало. Каждая доска была с одного конца заострена и выгнута вверх. Гости подхватывали доски попарно за ременные петли и выносили их за ворота городца. Один из них свободной рукой подтолкнул к воротам Мечеслава. Он прошел между столбов ворот – вроде бы уже не единожды покидал он городец с женщинами, но сегодня был словно первый раз. И даже не потому, наверное, что вокруг лежала не летняя шумная зелень, не поющая голосом ветра осенняя рыже-золото-черная пестрота, а глубокое иссиня-белое спокойствие зимы.