— Давай!
Через несколько секунд и Петька дотянулся — стал помогать багром.
Сеть понемногу выползала на берег, волоча с собой длинное черное тело, — содрогающееся и беспрестанно издающее жалобные стоны.
— Куда?! — гаркнул Николай Арнольдович. — Пусть стечет! Давай, Нина!
Ниночка подскочила с ведром и принялась быстро плескать человеку в лицо. Тот, не переставая стонать, мотал головой и фыркал, но глаз не открывал. Смыв тину, она присела и, точным движением сунув палец ему в рот, бестрепетно выгребла оттуда какую-то шевелящуюся дрянь.
— На брезент! — скомандовал Мурашин.
Торопливо распутав, перевалили на брезент.
— О-о-о-о-ох-х-х-х! — пыхтел человек, ворочаясь и норовя подтянуть ноги в ботинках, чтобы принять позу эмбриона. — О-о-о-о-о-о-о-ох-х-х-х!..
Отшвырнув ведро, Ниночка метнулась к корзине и сорвала мешковину. Одной рукой она держала бьющегося петуха, другой шарила по дну в поисках миски.
— Н-н-ну же! — прохрипел Мурашин.
Он выхватил у нее птицу, грубо сунул под мышку, схватил за шею, оскалился и одним мощным рывком оторвал голову.
— Держи!
Ниночка подставила миску. Безголовый петух брыкал ногами.
— М-м-м-м-ма-а-а-а-а!.. — стонал человек в сети. М-м-м-м-м-а-а-а-а-а…
Черная кровь доходила последними вялыми толчками, с запинками.
— Давай, давай! Не тяни! — Мурашин выпустил из рук тушку, и та мягко шмякнулась в грязь.
Ниночка осторожно, чтобы не расплескать, припала на колени.
Человек вздрогнул, подобрался, широко раздул ноздри и потянулся к миске. Лакал жадно, не открывая глаз и сладостно поерзывая.
— Ишь, уписывает, — сказал Мурашин, переводя дыхание. — Фу-у-у… готово дело. Приняли. Уж больно они попервости беспокойные… Ишь ты, ишь ты!.. Суррогат, конечно… Ему бы для разгону-то настоящей, — он вздохнул и заметил с затаенной горечью: — Да что уж тут. Утрачены, утрачены нами прежние традиции.
Затем пошаркал ладонями друг о друга, отряхивая, присел возле, хладнокровно расстегнул на вновь прибывшем насквозь мокрый пиджак (человек обеспокоенно замычал и зачавкал), сунул руку во внутренний карман и вот уже отшагнул, осторожно разворачивая депешу, упакованную в полиэтилен.
— Так, — сказал он, шурша листом. — Ага… Кандыба Степан Ефремович. Ясно, товарищ Кандыба. Понятно. В полном соответствии с директивой Ч-тринадцать. Как говорится, с прибытием, Степан Ефремович!
«Кандыба, Кандыба, — повторила про себя Александра Васильевна, вся дрожа. — Кандыба. Ну да. Конечно! Он же был третьим секретарем крайкома… Как-то встречались на конференции… темная лошадка… всегда в тенечке… Вот какое дело!.. Теперь, значит, по обкомовской линии командовать будет… понятно…»
Ниночка отняла пустую миску, и по знаку Мурашина Петька с Витюшей принялись торопливо разоблачать вновь прибывшего, кое-как стягивая с него липнущую к телу одежду. Степан Ефремович облизывался, кряхтел и беспокойно ворочался. Кроме того, начал сучить руками, мешая Петьке снимать майку.
— Тише вы, тише! — бормотал Петька. — Да погодите же вы, говорю!
Витюша возился со штанами. Ниночка уже держала наготове сухие.
Когда дошли до трусов, Степан Ефремович широко раскрыл глаза и уперся взглядом в белую луну. Сначала он недолго скрипел зубами, а затем сказал:
— Д-д-д-директива!
— Да исполняется ваша директива, — со сдержанной нежностью буркнул Петька, осторожно подсовывая под него руку. — Что ж вы такой торопыга-то, Степан Ефремович. Не успели еще, право слово, оглядеться, а уже…
— Молчать! — сухо оборвал его Мурашин. — Разговорчики.
— Д-д-директива! — повторил Степан Ефремович. Мохнатые брови сошлись к переносице. Он рывком повернул голову, и белые его глаза остановились на Витюше. Тот попятился. — Исп-п-п-полнять!
Слова вылетали из него словно бы под излишним давлением: пырхали и шипели.
— Вы… вы… вы… — жмурясь, мотал он головой. — Вы…
— Простите, Степан Ефремович? — нагнулся к нему Мурашин.
— Вы-ы-ыг-г-г-говор! — пальнул тот, снова тараща белые зраки.
— Да уж ладно, — буркнул Петька, берясь за трусы. — Сразу выговор… Поворачивайтесь, Степан Ефремович! Я ж так не подлезу. Зад-то поднимите, товарищ Кандыба!
Александра Васильевна отвернулась…
Через двадцать минут они вернулись к машине. Луна светила вовсю, и обратный путь оказался несравненно легче. Кандыба, облаченный в сухое, а поверх — в такую же, как у Николая Арнольдовича, плащ-палатку, шагал сперва нетвердо, по-журавлиному выбрасывая ноги и пошатываясь, но потом разошелся и даже, недовольно ворча, высвободил руку. Впрочем, Мурашин все же поддерживал его под локоток.
— Проверим комплектность, — хмуро сказал Кандыба, умащиваясь на переднем сидении. — Все в сборе?
Мурашин сидел прямо за ним. Витюша молчком пробрался в самую корму, на откидное. Женщины прижались друг к другу. Притихший Петька застыл за рулем, как аршин проглотив, и смотрел перед собой, не моргая.
Тяжело кряхтя, Кандыба повернулся всем корпусом и недовольно оглядел каждого. Когда его мутный взгляд остановился на Александре Васильевне, она почувствовала, что взамен давешней дрожи ее пробрала испарина. Разглядывая, Степан Ефремович почему-то морщился и делал губами неприятные сосущие движения — так, словно во рту у него были лишние зубы. Уже через секунду она не выдержала — сморгнула и со сконфуженной улыбкой опустила глаза. Черт бы его побрал, ну что он вылупился?.. Кандыба все пялился, плотоядно причмокивая, и Твердунина уже хотела произнести какие-нибудь слова, чтобы нарушить затянувшуюся паузу, но тут наконец-то «первый», напоследок шумно и с всхрапываньем вздохнув, отчего по салону отчетливо понесло болотной гнилью, отвернулся и брюзгливо буркнул:
— Поехали!.. Мурашин, какие новости? Что в Маскаве?
Николай Арнольдович стал послушно рассказывать о новостях, а Петька тыркнул рычаг, газанул — и они поехали.
Маскав, пятница. Глобализатор
Ах, как хороши прогулки по летнему Маскаву!
Бывало, выйдешь под вечер на тихую пыльную улицу, еще не вздохнувшую после знойной суматохи июльского дня, — переливчатый воздух полон дальнего гула. Бредешь куда глаза глядят… даже не смотришь по сторонам, а только бездумно отмечаешь то, что само подкатывает под рассеянный взор: вот одноглазая собака с кривым хвостом… старуха с авоськой… веселые дети с папиросками… а вот уже подземный переход, нищий таджик на краю тротуара… а вот заплеванная площадь, на которой днем бурлит суматошный базарчик, а теперь только десяток бухарцев с обреченной настойчивостью пытается продать невесть кому свою увядшую зелень да пьяный молдаван торгует кислой «изабеллой». Хочешь — иди краем Багдадского парка, мимо серебристых елей которого днем и ночью лощат дорогу торопливые мобили, а не хочешь — нырни в разъятый зев метро, и через несколько минут грохота и качки выберешься в каком-нибудь новом месте — на «Полежаевской», на «Беговой»… а то еще прошвырнешься до «Хивинской», поднимешься к розовому небу яркого городского заката — и увидишь зеркальную колонну минарета Напрасных жертв, на недосягаемом кончике которого еще сверкает солнце.
А зимой! Снег танцует вокруг фонарей на площади Слияния. Что это значит? Да ничего — просто кристаллики замерзшей воды падают из сиреневых, размалеванных городским сиянием облаков, — каждый по своей причудливой и неповторимой траектории… и что из этого? Вот именно, что ничего, — но почему тогда столько жизни в этом бессонном движении, столько обещаний в этом ровном шорохе? Что сулит душе медленный танец снегопада, почему с такой жадностью следит она за его пируэтами?
Весной Маскав стоит весь в зеленой кружевной пене — это липы и тополя опушились первой листвой… Ранней осенью — он весь в золоте, в багрянце, в парче и бархате, в драгоценных ризах, — и ты бредешь из одной сокровищницы в другую, и сухое, сдавленное лепетание умирающих листьев настойчиво хочет что-то тебе сообщить, — а ты шагаешь, не зная: что именно? о чем? — о тебе ли? о жизни ли? о смерти?..
Однако в середине октября, когда дождь с протяжным гулом гоняет над Маскавом, неустанно расстилая свои серые полотнища, когда он пьяно воет в водостоках и будто свинцовой дробью колотит по крышам, — куда идти об эту пору? Разве что до ближайшего ларька — за парой пива или бутылкой вина, чтобы скрасить хмельными раздумьями одинокую ночь, — да и то наверняка промочишь ноги или, того пуще, равнодушный мобиль окатит, как из ведра, веером черной воды…
Так или иначе, но тот, кого поздним вечером этого четверга, быстро скатившегося в такую же дождливую и неуютную ночь пятницы, нелегкая, несмотря на все доводы разума, вынесла-таки на улицу, мог бы при случае наблюдать стремительное движение кортежа, состоявшего из приземистого «форда-саладина» и двух тяжелых джипов сопровождения — ведущего и замыкающего, — оснащенных синими проблесковыми огнями категории «экстра».