Об этом царь рассказал мне в нашу последнюю встречу перед его отъездом в Новгород. При этом он был такой довольный, аж лучился от счастья. Ну еще бы. Никак ему лавры спасителя Руси покоя не давали. Не дурак же Иоанн. Прекрасно понимал, что почести, которые он принимал, когда въезжал в Москву, были пустышкой, не больше. Зато Воротынского и его рать народ чествовал совсем иначе — искренне и от души, потому царь и злился. Все искал повод, чтоб унизить князя, опустить его до своего уровня, а тут вдруг он сам отыскался. Можно сказать, поднесли на блюдечке с голубой каемочкой. Такую удачу грех упускать.
Вот только трусость Иоанна как была, так и осталась целым-целехонька. Уверен, что ретивые летописцы уже успели занести в свои анналы и хронографы, что он загодя упаковал и отправил в безопасное место казну, что сам удрал в Новгород, причем на этот раз даже не как в прошлом году, а заранее, дабы потом никто не сказал, будто он испугался крымского хана. Дескать, дела у него важные, державные, потому и выехал. А какие там дела?
Я потом в Новгороде совершенно случайно у одного из монахов в хронографе, что он вел, мельком прочел, чем занимался и что поделывал государь в те дни, когда мы с Воротынским отбивали нашествие Девлета. Весьма поучительное чтение, доложу я вам.
Например, когда мы защищали Сенькин брод, он «многих своих детей боярских в Волхов-реку метал, с камением топил». Никак очередную «измену» выискал.
А когда мы — уже 29 июля — шли вдогон за Девлетом, бросив обозы и прочее, чтоб успеть настичь, не дать повториться прошлогодней трагедии, он веселился на свадьбе у своего шурина Григория Алексеевича Колтовского.
Мы насмерть схлестнулись с крымчаками под Молодями, а он 1 августа в храм Святой Софии, «в предел Якима и Анны, где лежит Никита епископ, свечу местную» прислал.
А может, государь занимался державными делами чуть раньше, просто успел их все переделать? Ничего подобного. Поглядел я и июньские записи, но тоже не нашел ничего существенного. Нет, о нем самом сколько угодно, и чем он занимался — тоже, а вот с государскими делами, требующими его непосредственного вмешательства, — тишина. Вместо этого совсем иное. То он участвует в крестном ходе, то вместе с Ванькой-наследником пирует у владыки, архиепископа Леонида. Одно лишь дельце и нашел, да и то после долгих поисков — это меня спортивное любопытство обуяло. Вот оно, то самое главное и государское, чего без него никак бы не решили и что побудило царя выехать весной в Новгород: «Июня в 26… государь велел прибавити улицы и столпы перекопывати на новых местах…» Куда уж важнее! Архитектор, блин, туды его в душу!
И вот теперь он смеет унижать Воротынского, причем, заметьте, за мой счет, потому что после царских слов — уж будьте покойны — в сваты ко мне Михайла Иванович ни за что не пойдет. Хорошо, что я к этому времени успел самолично решить все с Долгоруким, иначе совсем беда.
«Да и то, — мелькнула у меня мысль. — Князь же решит, что это я нажаловался обо всем царю — какое тут сватовство. Как бы не наоборот. Не ринулся бы он отговаривать Андрея Тимофеевича, и на том спасибочки, а то ведь с Воротынского и такое станется».
Мне было настолько неудобно перед князем, что я, едва услыхав все это от царя, на следующее же утро спешно засобирался со своим переездом. Хорошо хоть, что я к тому времени уже имел местечко, выделенное мне по распоряжению Иоанна, на Тверской улице.
Зашел попрощаться с Михайлой Ивановичем, а тот глядит как бирюк, причем куда-то в сторону. Дескать, даже глаза свои поганить не желаю, тебя, стукача, разглядывая, вот до чего ты мне противен.
Легковерен князь-батюшка, да и то сказать, никто другой насчет тех же Молодей донести царю просто не мог — у нас же с Воротынским все разговоры были тет-а-тет. Вот и получается, что сдал его именно я, больше некому. Поначалу мне вообще ничего не хотелось говорить — терпеть не могу оправдываться, особенно когда не чувствую за собой вины, но потом все-таки решился, сказал:
— Знаю, что ты обо мне думаешь. Только я о наших с тобой разговорах ни под Серпуховом, ни под Молодями и полсловечком царю не обмолвился. Могу хоть сейчас в том крест целовать и перед иконами побожиться.
— И откель же ему все ведомо стало? — с кривой ухмылкой спросил Воротынский, по-прежнему не глядя в мою сторону и упорно продолжая буравить сумрачным взором сучок в правом резном столбе-балясине, поддерживающем его крыльцо.
— А с чего ты взял, что он все сведал? — спросил я. — Бывает, что человек вслепую, с завязанными глазами вверх стреляет да в журавля попадает. Так и он. Наугад ляпнул. Вот посмотришь — не станет он больше об этом упоминать.
— Тебе виднее, — процедил князь сквозь зубы, перекинувшись с сучка на резной наличник сверху, — Это ж ты у нас с пищалей палить ловок. Мы-то все больше по старине. Известно, на нови хлеб сеют, а на старь навоз возят. А ведомо тебе, что за обман с уложением государь мне в просьбишке отказал — не дозволил детишек с женкой с-под Белоозера привезти?
— А куда было деваться, коль у него в руках все мои черновики были?! — не выдержав, заорал я, возмущенный столь явной несправедливостью. — И он о них так меня расспрашивал, будто решил, что я твое уложение не просто так переписал, а с тайным умыслом, дабы ворогам его иноземным передать! Скажи, что мне еше оставалось делать?!
— О том не ведаю. — Он резко и зло мотнул головой. — Токмо мыслю, что не просто так он про Молоди допытывался. Как себе хошь, а не верю я, что он с завязанными глазами да столь метко угодил. Была длань, коя его стрелу в нужную сторону подправила. — И добавил после паузы: — Меня ныне и про серьги сомнения взяли. Можа, и прав был князь Андрей Тимофеевич…
Зря он это сказал. Так бы я еще попытался его переубедить — авось и получилось бы что-нибудь. Но после того как он упомянул серьги, стало понятно — разговора не будет. Бесполезно его вести. Не тот случай. Раз уж он всерьез решил, будто я украл вещь, которую сам же и купил, — о чем тут говорить?! Развернулся да пошел прочь. Так и расстались мы с ним. Потом я сколько раз прокручивал в памяти, выискивая, могли сделать хоть что-то, находил, злился на себя, но былого не вернуть.
А когда уходил, то чуть не споткнулся, будто кто толкнул меня сзади. Оглянулся — никого. Только в отдалении остроносый зубы скалит. Во взгляде ненависть пополам с торжеством — хоть и непричастен он к случившемуся, а все равно так ликовал, будто собственную руку приложил. Ну еще бы — есть чему. Не все мне на коне скакать — пришло время и возле стремени побегать.
И от этой улыбки на меня отчего-то повеяло холодком. Появилось какое-то недоброе предчувствие, коротенькое такое, как порыв ветра, — всего на миг. Я даже и не понял, что к чему. Потом лишь догадался, когда ничего не исправишь.