Ознакомительная версия.
Дядька принес ему теплой воды для умывания, но Волот даже не пожелал ему здравия, настолько поглощен был своими мыслями: внутри все бурлило и рвалось наружу жаждой деятельности. Князь склонился над серебряным тазом, плеснул воды себе в лицо, и вдруг с ним что-то произошло: звук стекавшей, капавшей воды заворожил его на мгновение, серебро шевельнулось под всколыхнувшейся волной, и солнечные блики со дна и с неспокойной поверхности воды заплясали в глазах цветными, как оконные стекла, пятнами. Зрение замутилось, темнота глянула из таза, и в ней мелькнул снежный берег Волхова морозной, звездной ночью. Волот вспомнил! Вспомнил, почему слова волхва и шамана Млада Ветрова показались ему правдой! В ту ночь, накануне веча, когда князь спас татарчонка! Человек с ножом, который вышел ему навстречу из толпы! Тот, который так напугал его, сказав, что спасенный мальчик когда-нибудь отравит князя. Странный человек, непохожий на других человек, которого так хотелось назвать чужаком…
Волот опустил руки в воду, и по спине, как и в ту ночь, пробежали мурашки… Дядька же, стоявший подле, шептал одними губами:
- …От колдуна, от ведуна, от колдуньи, от ведуньи, от черного, от черемного, от двоеженова, от троеженова, от двоезубого, от троезубого, от девки-пустоволоски, от бабы, от всякого злого находа человека…
Наваждение исчезло, но настроение изменилось. Что Волот себе вообразил? Что он придумал? Какая безраздельная власть! Когда кругом творятся непонятные и страшные дела, когда затаившийся враг сужает круги вокруг Новгорода? Когда безнаказанно убивают волхвов? Когда странные люди и странные силы ходят рядом под чужой личиной?
- Что ты там шепчешь? - недовольно спросил он у дядьки.
- Да как обычно, княжич. От морока разного помогает…
Волот рассмеялся:
- Да ты, может, волхв? Вон, и волхвов морочат, а ты хочешь шепотком от морока меня защитить?
- Не скажи, - дядька обиделся, - все знают, слова здесь не главное. Главное - любовь. Если любишь и добра желаешь, любое слово и от морока поможет, и от смерти спасет.
- А что это ты вдруг решил, что меня кто-то морочит?
- Да уж больно лицо у тебя было… злое…
- Младик…
Он лежал в столовой, на широкой лавке, но под него постелили перину, и, похоже, не одну - он утопал в мягком пухе. Над его головой горела лампа с прикрученным фитилем, а на столе, освещенном единственной свечой, шумел самовар, и Ширяй, как всегда, читал книгу.
Свет резал глаза, в голове колыхалась тошнота, и ожоги под повязками горели так нестерпимо, что хотелось плакать.
- Ты живой, Младик? - Дана полотенцем вытерла ему пот со лба.
Он побоялся говорить и кивнул одними глазами.
- Ты хочешь пить? - шепотом спросила она.
И тут он понял, что мучительно, невыносимо хочет пить!
Ширяй сорвался с места, услышав вопрос Даны, и с разлета грохнулся на одно колено перед изголовьем Млада.
- Млад Мстиславич! Ты здесь… Наконец-то! Где ты был? Мы искали тебя, мы с Добробоем поднимались наверх и искали тебя! Темный шаман, с медицинского, спускался вниз и тоже не нашел! Где ж ты был так долго!
Каждое его слово било по голове, словно молоток. Они сами поднимались наверх? Одни? И у них получилось?
- Тише, - Дана толкнула Ширяя в бок острым кулачком, - что ты орешь?
Но на крики Ширяя из спальни вышел Добробой: глаза его опухли и покраснели, он слабо улыбнулся Младу, подойдя к лавке, и смахнул слезу.
- Млад Мстиславич… Ты… Нам рассказали про тебя все… и про Мишу… Про огненного духа тоже рассказали. Ты не беспокойся, Мишу род забрал к себе, - Добробой громко всхлипнул, - и духи нам сказали, это все равно, что его христиане похоронят…
Боль, куда острее, чем от ожогов, разлилась в груди: Миша. Там, наверху, Млад не думал о том, что видит его в последний раз. Он вообще ни о чем не думал…
- Да замолчите вы! - прикрикнула Дана, но тут же перешла на шепот. - Вы что, не видите? Дайте воды немедленно и закройте рты! И ходите на цыпочках!
Добробой виновато прикрыл рот рукой, Ширяй пожал плечами и направился к ведрам с водой, стоявшим у входа.
- А может, чаю лучше? - на всякий случай спросил он.
- Пока воды, - ответила Дана, повернувшись к двери, и Млад заметил, что вокруг ее глаз лежат темные тени.
Она поила его через соломинку, чуть приподнимая его голову над подушкой, а он не мог напиться и не мог долго пить - ему казалось, след от удара огненного меча, прошедшего через грудь, от левого плеча к правому боку, вспыхивает белым пламенем от каждого глотка.
Потом заглядывали медики, обрадованные тем, что Млад пришел в себя, шутили, подмигивали, надеялись его расшевелить и обещали, что после перевязки он сможет уснуть. Млад не очень им верил, особенно во время перевязки: если бы на него не смотрела Дана, он бы, наверное, кричал, хотя даже легкий стон отзывался в голове отзвуками грома, который едва не убил его при встрече с явью. Однако, когда медики ушли, боль на самом деле немного успокоилась: мазь, которую клали на ожоги, хоть и воняла отвратительно чем-то вроде псины, но действовала.
- Хочешь, я сама буду тебя перевязывать? - спросила Дана, вытирая ему лицо.
- Хочу, - ответил Млад. Это было первое слово, которое он сказал.
- Зачем ты это сделал, Младик? Что ты хотел доказать?
- Не знаю…
- Надеюсь, ты хотя бы перестал винить себя в смерти мальчика?
- Не знаю…
Млад на самом деле не знал. Ему некогда было об этом подумать: боль выбивала из головы все мысли и не давала передышки.
- Ты был без сознания почти двое суток. Два дня и ночь. Я испугалась. - Она улыбнулась загадочно и тепло. - Ты сможешь заснуть? Или тебе все еще очень больно?
- Не знаю. Получше, вроде… Ты сама ложись, у тебя глаза усталые…
- Нет, милый мой. Я никуда от тебя не отойду, пока ты не уснешь.
- А если не усну?
- Тебе придется уснуть ради меня.
Заснул Млад не больше чем на час, а после до самого утра лежал в темноте и глядел в потолок, перебирая в памяти все, о чем говорил с Мишей: заново подыскивал нужные слова, вел бесконечный мысленный спор, и поправлял себя, и возвращался к началу, осознавая всю бесплодность этих поправок.
Он гнал от себя эти размышления, но не мог от них отделаться, они давили на него, вспыхивали в голове шумными шутихами, ворочались в животе мучительными спазмами, горели огнем на ожогах. Чем он думал? Почему раньше не видел очевидных вещей? Почему не догадался сказать о восторге подъема наверх? Почему правильно не объяснил, что такое смерть и почему она необратима? Почему не научил отрешаться от боли? Почему, в конце концов, не внушил, насильно не вбил мальчику в голову невозможность отказа от жизни? Ночью, в темноте и полубреду, эта мысль уже не казалась ему святотатством.
Ознакомительная версия.