Радом с Машкой вдруг объявился Дударик, притащивший небольшой кувшин, от которого так и пахнуло стоялым медом, и берестяной ковшик.
— Вот, нацедил, пока мамка не видит, только ковша нарядного не нашел…
— Ничего, спасибо тебе!
Машка подхватила кувшин и ковшик, ласково улыбнулась Дударику и отправилась мимо удивленно оглядывающихся на нее отроков к подходящему к берегу парому. Там, она дождалась, пока на берег сойдут наставники Илья и Глеб и с поклоном поднесла им угощение. Весь ее вид так и говорил: «Не хотите и не надо, сама найду, кого приветить, а Анька дура, пусть одна на мосту торчит».
— Ань! — позвал Михайла. — Иди к нам, чего ты там одна…
Последние слова прозвучали уже в спину бегущей к воротам Аньки-младшей.
Юльке было подумалось, что надо бы посочувствовать Минькиной сестре — такое, у всех на глазах — но сочувствие где-то затерялось. Если уж все мысли только о туровских женихах, то здесь ждать некого и незачем, как впрочем, и тебе никто особенно не рад. Хоть бы к брату подошла, спросила бы, что с рукой… нет, вся в себе.
* * *
— Ну здравствуй, Юленька.
Юная лекарка вздрогнула от неожиданности и вскочила с лавочки, на которой дожидалась Миньку. Вместе со всеми к часовне она не пошла — была уверена, что после молебна он не пойдет, как все отроки в баню и в трапезную, а, в первую очередь, явится проведать раненых. Присела и задумалась. Лавочку эту поставил Минька и сидел на ней каждый день подстерегая, когда Юлька выглянет из лазарета. Иногда перекидывались всего несколькими словами, иногда разговаривали подолгу, и никто старшину в это время не беспокоил — знали, что встретит неласково. Ждал каждый день, а она знала, что он ждет, но выходила не сразу, да и не всегда… а теперь, вот, сама не этой лавочке его дожидается.
Вздрогнула от неожиданности — не заметила, как он подошел, а почему так торопливо вскочила… и сама не поняла. Вскочила, шагнула, было, навстречу и замерла. Это был Минька и… не Минька — не прежний Минька. Всего-то меньше двух недель, как последний раз виделись, а… Повзрослел? Построжел?
Не только ведовским чутьем уловила перемены — и так было видно. Лицо словно стало каким-то твердым, между бровями над переносицей наметилась вертикальная складка, исчезла детская пухлогубость, как будто резче стал раздвоенный ямочкой подбородок… и глаза. Такие же зеленые, как у матери, и так же, как у матери выдающие какое-то тайное и очень нелегкое знание. Раньше Юлька этого, вроде бы, не замечала, а вот сейчас увидела у Миньки и поняла, что такое же всегда было у Анны-старшей. Может быть и не всегда, а только после того, как невестка Корнея овдовела, но Юлька тогда была еще слишком мала…
Но не было же этого! Там, у крепостного моста, во время бессловесного разговора между ними. Не было этого взгляда! Почему же сейчас? Да потому, что там, у моста, он на миг — радостный миг — забыл о том, что не привел назад шестерых отроков, которых увел за собой в поход, а во время молитвы, конечно же, вспомнил. И будет теперь помнить всегда.
Научился ли он будить в отроках «зверя», как умел это, по словам матери, Корней? Одни раненые рассказывали, что во время захвата Отишия, он сам озверел — кинулся грудью на топоры и рогатины, но как-то сумел при этом выжить, а другие раненые поведали, что он, наоборот, успокаивал ребят — на них два десятка конных копейщиков перли, а он прохаживался перед строем, пошучивал…
— Здравствуй… Минь… что с рукой?
— Да так, зашиб немного. Как тут ребята мои?
— Все поправятся, тяжелых-то в Ратное увезли, к маме…
— Да, задали мы тебе работы, ты уж прости… Матвей вернулся, поможет. Вы с Настеной его хорошо выучили, да и он молодец — Бурей на него почти и не ругался, Илья говорит: это — похвала. Так что, тебе теперь полегче будет — с помощником.
— А я и не одна, у меня теперь две помощницы есть — Слана и Поля.
Вроде бы, нормальный разговор, правильный, вежливый, доброжелательный… но хотелось-то совсем другого — пусть опять без слов, одними глазами, пусть на расстоянии, мимолетно, но вернуть тот радостный миг, ту улыбку…
Юлька вдруг обнаружила, что обе ее ладошки лежат в Минькиной руке, сама не заметила, как так вышло. Торопливо, даже суматошно, отдернула их и уже ставшим привычным непререкаемым тоном, скомандовала, будто одному из рядовых отроков:
— Ну-ка, хватит мне зубы заговаривать, пошли, погляжу, что у тебя там!
— Сначала ребят проведать…
— Ты мне не указывай, что сначала, что потом! В лазарете — я воевода! Сам приказал, чтобы…
Юлька осеклась, потому что, в ответ на ее слова, Минька сделался опять привычным Минькой — добрым, понимающе улыбающимся, словно дед, глядящий на непоседливую внучку. Ну и пусть это была не такая улыбка, как там, у крепостных ворот, зато ушло это тягостное ощущение нелегкого, непростого знания… Вот и пойми его: пока тихо, да вежливо, говорили — зимняя вода, а как ощетинилась — сразу подобрел.
— Ну, ладно, проведай сначала своих ребят… пойдем.
Проведать получилось долго. Минька присаживался к каждому из раненых, расспросив о самочувствии, заводил разговор об обстоятельствах ранения, обязательно доказывал, что это — урок не только для самого раненого, но и для всей Младшей стражи, теперь, мол, сам раненый сможет поучить остальных, как уцелеть при повторении такого же случая, строил разговор так, что по большей части, говорил сам раненый, а Минька только внимательно смотрел на него и кивал, даже если тот нес совершенную чушь. Можно было подумать, что не Юльку, а его Настена учила, как надо разговором занимать внимание больного и улучшать его настроение, не давая слишком уж углубляться в мысли о своем недуге.
Потом объявился Матвей, тоже разительно переменившийся за время похода. Только вместо затаенной боли и непонятного тайного знания, как у Миньки, у Матвея прорезалась уверенность и резкость, даже некоторая грубоватая властность, словно он впитал понемногу и от поведения Настены и от поведения Бурея. Впрочем, неласковое отношение Матвея к женскому полу никуда не делось — для Юльки-то у него приветливая улыбка нашлась, а на Слану и Польку он глянул так, что те разом переменились в лице и подались к выходу.
Минька и тут нашелся. Удержал девиц, принялся расспрашивать о том, как и когда обнаружилась их способность к лекарству, потом про дом, про родню, пошутил насчет яркого румянца Сланы[1].
Юлька даже чуть не возревновала, таким он сделался, вдруг, приветливым, да улыбчивым. Потом, правда, сама себя одернула — вспомнила материны рассказы о древнем обычае, оставшемся еще с тех времен, когда во главе родов стояли женщины. В соответствии с этим обычаем, подобные расспросы были непременной вежливостью и знаком приязни к гостю или новичку. Помогали преодолеть первоначальную неловкость при знакомстве, поддержать разговор, не прерывая его томительными паузами и позволяли собеседнику определенным образом заявить себя перед незнакомыми людьми.