могут, и поругаться, когда не видит их никто. Ведь, по сути, вина их так себе была, за это вроде бы никогда и никого за жабры не брали, ну подрались, ну так кровь молодая, да горячая, ан нет, не поднималась у меня рука — вот просто так взять и отпустить, хоть и нелегко мне без Митьки приходилось, что уж там говорить.
— И что ты предлагаешь мне сделать, Андрей Иванович? — наконец задал я ему вопрос, обходя стол и садясь прямо перед этой злосчастной чашкой с уже засохшей кофейной гущей на дне. — Наказать-то требуется, чтобы и другим неповадно было, и чтобы все видели, для закона в моем лице нет любимчиков.
— Парк у тебя слишком запущен, государь Петр Алексеевич, — задумчиво проговорил Ушаков, вставая из-за стола и подходя к столу. — На днях вот слыхивал, как Шетарди говорил, мол, парк едва ли не позорит императора, своей неухоженностью. То ли дело в Версале, вот там среди фонтанов и цветников душа радуется и поет, словно ее ангелы убаюкивают.
— А Шетарди, оказывается, романтик, вот уж неожиданность знатная, — я хмыкнул. — Но прав, шельмец, парком давно как следует никто не занимался, я даже намедни едва в яблоко лошадиное не наступил, прогуливаясь по дорожке. Значит, предлагаешь их определить на работы? В качестве достойного наказания?
— С Верховным тайным советом у тебя шибко хорошо вышло, государь, — Ушаков усмехнулся и вернулся к столу, сев напротив меня. — Остерман, вона, так вообще на своих селитряницах как поднялся. Сидит в Курляндии и в ус не дует, шельма. Но доходы в казну, по докладам Черкасского хорошие идут, чего уж там, — он снова усмехнулся. — Знаю, что захочешь ты этих молодых дураков нужники чистить заставить, потому и прошу о снисхождении. Сватовство сватовством, но личные привязанности должны снисхождения давать, а уж Кузин с тобой, почитай, столько времени обретается, тому же Петьке Шереметьеву не снилось такое.
— А скажи мне, Андрей Иванович, тебе-то какой интерес к Митьке? Знаю, готовишь ты его себе на замену, но об отставке рановато задумываться начал. Так даже, ежели бы нужники чистить заставил, то на пользу бы пошло, для усмирения гордыни, коей, похоже, страдать он начал, — я улыбнулся краешком губ, а Ушаков подвинул к себе папку и принялся проводить пальцем по замысловатому узору обклада. Вздохнув, он поднял на меня глаза и поморщился.
— Катька, зараза такая, в ноги бросилась, когда ты ляпнул ей сгоряча, что на голову смутьянов обоих укоротить велишь, — он снова вздохнул. Да, кажется, я говорил в сердцах что-то подобное. Но тогда я еще не знал о положении Филиппы, и, похоже, переволновался. — Слезы в три ручья, вопли. Христом-Богом просила умолять тебя, государь, чтобы простил дураков на первый раз, ну, или, если и наказал, то не до смерти.
— Тяжело иметь дочь, — я слабо улыбнулся.
— Ой, тяжело, — Андрей Иванович головой покачал. — У самого появится, тогда узнаешь, государь.
Каким-то непонятным маневром новость о положении императрицы просочилась среди двора, хотя знали об этом немногие, и этим немногим я велел пока держать язык за зубами. Но, тем не менее, все уже обо всем знали, и старательно делали вид, что никто ни сном, ни духом, вот только чуть ли не с подушками наперевес ходили, да с веерами размером с опахало, а вдруг государыня сомлеет? Кто-то же должен ей подушечку подать да веером обмахнуть, раз государь, ирод такой, невзирая на беременность жены ни в какую не согласился убрать с нее и часть обязанностей. Мол, беременность — это не тяжелая болезнь, и как раз сейчас государыне положено больше двигаться. И откуда вообще ереси такой набрался? Еще бы додумался бедняжку по плацу гонять, как Михайлов своих гвардейцев. Филиппа злилась на такое повышенное внимание, но к счастью, несмотря на гормональные заскоки вела себя вполне прилично, и устраивала мне сцены исключительно в спальне, которые частенько заканчивались очень даже горячо и пикантно.
— А скажи, Андрей Иванович, Екатерина конкретно сообщила в чьей судьбе участвовала таким чисто женским способом? Али сам как-то догадался? Сердце отцовское подсказало? — я уже откровенно улыбался, глядя на смутившегося Ушакова.
— Сама сказала, когда я прямо ей сказал, что, ежели об недоотравителе моем печется, то пущай лучше все думы энти из головы выбросит. Я ее лучше в монастырь свезу, чем за Мишку Волконского выдам, — горячо ответил Ушаков. — Тогда и сказала она, что вовсе не про Мишку сердечко девичье беспокойство охватило, — он замолчал и задумался. — Я все понимаю, и лучше Митьки никого не могу представить себе дабы со временем Тайную канцелярию в его цепкие руки передать, как время мое придет, но как зять…
— Вот тут неволить тебя не могу, Андрей Иванович, — я развел руками. — Такие решения только ты и можешь принять.
— Да знаю, — Ушаков махнул рукой. — А коли все-таки прикажешь, государь, Катьку за Кузина отдать? Кто я такой, чтобы воли императорской противиться? Все мы холопы твои, как скажешь, так оно и будет, — и он посмотрел на меня с надеждой. Я аж крякнул. Вот ведь жук. И дочь не хочет против себя настраивать, но, с другой стороны, я его понимаю, Митька Кузин, без году неделя поместный дворянин, не самая лучшая партия для дочери графа.
— Я подумаю, Андрей Иванович, — наконец, я сумел дать ответ на этот непростой вопрос. — И передам тебе о решении своем лично. Ну а теперича ступай, и назначь смутьянам хорошее наказание. Например, работа весь день, а ночевать снова в камеру. И так в течении пары недель. Неча задарма кормить их, прав ты, пущай кошт отрабатывают.
Ушаков быстренько подобрал папку и убрался, пока я в чем-нибудь не одумался и не передумал. Я же снова посмотрел на стол.
— Степан! Степан, сукин ты сын! — дверь отворилась и в кабинет вбежал растрепанный Голицкий. — Убери здесь все, — я уже спокойно кивнул на стол, с которого Голицкий спешно убирал кофейник и так раздражающую меня чашку. Чашка раздражала до такой степени, что хотелось садануть ею о стену, но, как рачительный хозяин я не мог себе позволить подобные детские выходки.
— Государь Петр Алексеевич, там Нартов ждет. Уже часа полтора как, — уже у двери сообщил Степан.
— А что же ты молчал-то? — с языка готово было сорваться крепкое словцо, но я его придержал, негоже