Жизнь потихоньку входила в мирную колею — Петербург зализывал раны, оплакивал погибших, чествовал героев и ожидал известий от нашего Балтийского флота, отправившегося в Стокгольм с ответным недружественным визитом. Он вышел в море на следующий день после бегства англичан и представлял довольно грозную силу, а если учесть, что к нам присоединились жаждущие крови предателей датчане…
Одновременно с морской операцией в Финляндию вошла армия Кутузова. Поддержанная вновь образованной добровольческой дивизией, состоявшей преимущественно из поляков. Поставленный над ними генерал Багратион поначалу всеми силами отказывался от назначения, ссылаясь на полную невозможность обеспечить боеспособность волонтеров на должном уровне. Но Петру Ивановичу пришлось смириться… тем более его солдат подразумевалось использовать в первую очередь как трофейные команды. Ну и заодно как громоотвод для недовольства местного населения.
Михаилу Илларионовичу, ввиду приближающейся зимы, не требовалось совершать чудеса героизма — всего лишь нависнуть над Швецией дамокловым мечом. В первоисточнике, правда, он над головой нависал… тут же, если посмотреть на карту, больше похоже на откляченную задницу. И коли риксдаг не склонен к французской любви, то поневоле пошлет войска для парирования возможной угрозы с тыла. А мы… мы пока с фасадной части поработаем.
В самой России тихо — народ затаил дыхание в ожидании плюшек и плюх. Тут уж кому что достанется. Произошло несколько крестьянских бунтов, причем с одним из них случился полный конфуз — из-за проклятых англичан как-то упустили из виду братьев Воронцовых, и оба успели записаться на службу в штрафной батальон. Поэтому наспех подготовленное народное возмущение превратилось в сущий балаган, которым, впрочем, все участники остались довольны. Мужики получили вольную с землей в аренду, а новоявленные штрафники — гарантию личной неприкосновенности на все время службы. Думается, их теперь и на пенсию никогда не выгнать.
Крепостное право я так и не отменил. Честно говоря, просто испугался последствий. Объявлю всех вольными… Дальше что? Все станут счастливы? Единственное, что сделал, это издал указ, по которому владеть крестьянскими душами разрешается только отслужившим в армии или во флоте не менее пятнадцати лет и вышедшим в отставку в чине не ниже майорского. Но даже этого оказалось достаточно уже для дворянских волнений — некий тамбовский дворянин Антонов произнес в тамошнем Благородном собрании зажигательную речь, уличавшую Александра Христофоровича Бенкендорфа в подмене настоящего императора на фальшивого, сколотил отряд из восторженных недорослей и ушел в леса, намереваясь скопить силы и двинуться на Петербург во главе Третьего народного ополчения. Курьез послужил немалой забавой и поводом к частым тренировкам тамбовского гарнизона — солдаты, отправлявшиеся против бунтовщиков, имевших одно только холодное оружие, стреляли из ружей горохом и крупной солью. Оперетка, одним словом. Чистая оперетка!
Дела в Европе обстояли немного хуже — неприятно оживилась Австрия, из Парижа доносили о полном уничтожении египетской армии Наполеона, так и не дождавшейся нашей помощи. Буонапарте, говорят, негодовал по поводу отказа русского царя, то есть моего отказа, поставить пушечное мясо для la belle France. Врет, скотина, как сивый мерин. Я разве отказывал? Наоборот, целиком и полностью согласен был — на определенных условиях. Моя ли в том вина, что на выполнение этих условий у французов банально не хватило денег? Жмоты!
А в остальном все тихо и спокойно — ждем известий из Стокгольма. Да, чуть не забыл… на свадьбе Федора Толстого и Лизаветы Лопухиной, будучи изрядно подшофе, вместо «горько» кричал: «Гитлер капут!» На следующий день в Петербурге и окрестностях арестовали одного Гидлера, двух Хитлеров, нескольких Гитлевичей, неизвестно отчего — Булгакова и, наконец, сенатора Хитрово. Потом, правда, разобрались и отпустили с рекомендацией сменить фамилию, особенно последнему.
— Павел! — Голос императрицы за спиной заставил вздрогнуть от неожиданности и спрятать за голенище сапога неосмотрительно оставленную на столе фляжку. — Ты опять грустишь в одиночестве?
— Дорогая. — Стараюсь не дышать в сторону Марии Федоровны. — Душа моя, я вовсе не грущу, а работаю с бумагами.
— Вот именно, Павел. Все время работаешь, работаешь, работаешь, и никакой личной жизни.
— Личная жизнь? Солнце мое, если что-то и было раньше… Сама знаешь прекрасно — ты умнее и красивее всех этих прости… хм… фрейлин.
— Возможно, — императрица улыбается нехитрой лести. — Но разве разговор об этом?
— А разве нет?
— Вот видишь, ты так заработался, что… Все, бросай бумаги, нам необходимо развеяться.
— Каким образом?
— Мы пойдем в народ.
— Э-э-э…
— Нынче вечером в салоне у Вяземских Гавриил Романович Державин представит новую поэму, посвященную героическим защитникам Петербурга. Ты обязательно должен присутствовать.
— Но удобно ли будет?
— Поедем инкогнито, всего лишь со взводом конвоя.
Ну что же, если женщина просит поэтический вечер, она его получит. А спорить… увольте.
Пять часов спустя
— Лизонька, ты теперь замужняя дама, не забывай об этом!
— Матушка, вы напрасно беспокоитесь! — При выходе в свет Лизавете Михайловне Толстой, в девичестве Лопухиной, пришлось оставить домашнее «ты» и обращаться к матери исключительно на «вы». — Разговоры о нарядах давно вышли из моды, и обсуждение преимуществ казнозарядного оружия пред заряжаемым с дульной части не может считаться дурным тоном.
— Но твои неприличные жесты…
— Матушка! — возмутилась Лиза. — Как вы могли такое подумать? Я объясняла княжне Куракиной порядок подготовки к стрельбе штуцера старого образца!
— Значит, это…
— Ну, конечно же, подразумевался шомпол, а не то, о чем вы подумали.
Дарья Алексеевна мило покраснела:
— Ни о чем и не думала.
Лизавета Михайловна поправила повязку, поддерживающую поврежденную в бою руку, проследила, чтобы та не закрывала Георгиевский крест на груди, и улыбнулась в ответ:
— А отец Николай такой мужественный!
— Ты это к чему?
— Да просто к слову пришлось. Он здесь, кстати.
— Где? — Лопухина-старшая вскинула голову, оглядывая залу, но тут же опомнилась: — Ах ты проказница!
Лиза, смеясь, убежала, а вниманием Дарьи Алексеевны завладела подошедшая хозяйка салона. Вид Зинаиды Петровны говорил о крайней ее взволнованности и озабоченности.