Разглядеть что-либо через него было невозможно, однако завывание дервишей и гул приближающийся разгоряченной толпы густыми волнами докатывался до стен русского посольства, где уже засели в обороне два десятка уральских, сиречь яицких казаков, угрюмых и степенных староверов, да полдюжины служителей МИДа с отрешенными бледными лицами, но решительно настроенные.
Старик священник всех исповедовал и причастил в посольской часовенке, даже казаки-старообрядцы выслушали его с несвойственным им смирением, без обычного презрения к «никонианам», и остался в здании, несмотря на настойчивые уговоры укрыться в городе у христиан, дабы последний бой вместе со своей паствой принять.
Два дня назад персидский шах, безвольный Фетх-Али, игрушка в руках властной знати, принял решение начать очередную войну с Россией. Второй хан династии Каджаров, а первым был его дядя, оскопленный евнух гарема, но жестокий и честолюбивый, а иначе он бы не стал правителем, пылал жаждой мести…
Гостилицы
— Ты рогоносец, Бонасье! Рогоносец!
Петр пристально смотрел на себя в зеркало. И отражение ему сильно не понравилось. Ровно посредине лба, и надо же было так ухитриться, красовалась, отливая сиреневым перламутром, здоровенная набухшая шишка в полвершка вышиной.
Он заполучил сию отметину после падения со стула, на котором император благополучно заснул, усевшись за стол и занимаясь обременительной, но привычной писаниной.
Свидание с Петром Алексеевичем оказалось не вещим сном, как в первый раз — Петр тщательно обыскал всю комнату самолично, чуть ли не перевернув все верх дном, но дубинку «любимого дедушки» так и не отыскал, хотя сильно надеялся.
А жаль, хороший раритет, достоин любого музея мира, особенно если припомнить, что сия дубинка охаживала генералиссимуса и светлейшего князя Меншикова, доставалось от нее будущему фельдмаршалу Миниху, генерал-прокурору Ягужинскому, вице-канцлеру Бестужеву и многим другим генералам и сановникам, что оставили яркий свет в русской истории. Причем с некоторыми из них сам Петр был знаком лично, а кое-кого, несмотря на весьма значительную разницу в возрасте и искреннее почитание стариков, он самолично оттузил, памятуя дедушкины наставления.
Иначе было нельзя!
Сажать на тюремные нары вроде как неудобно, а тут тебе и наказание, и уважение, ведь именно битье данные вороватые господа, несмотря на свои преклонные года, воспринимали с привычной терпеливостью и исконно русским фатализмом. Да и сами прекрасно осознавали — вора бьют не за то, что украл, а за то, что за руку пойман…
Или за две, уже по локоть запущенные в государственную казну. Такой народ в России — доброту принимают за слабость, таску почитают за ласку, а многие вообще без «звездюлей» как без хлеба!
Оттого «голодают» и сами напрашиваются, ибо почему-то совершенно искренне считают, что справедливый монарший гнев, выраженный рукоприкладством, намного полезнее, вроде даже как манна небесная, чем нарочитое и ледяное равнодушие царственной особы или каторжные работы с конфискацией имущества и поместья.
Тут Петр хмыкнул, вспомнив, как в стародавние времена его царственный тезка пытался самыми тяжкими карами сломить приказных подьячих и заставить их честно трудиться.
Еще в институте в одной из хрестоматий он отыскал грозный приказ по Тульскому оружейному заводу, на котором выпустили партию бракованных фузей. Суровая такая бумага — управляющего секли кнутом и наложили тройной штраф для возмещения ущерба. Олдермену рвали ноздри и, поставив клеймо, угнали в Сибирь на поселение.
Нерадивым мастеровым тоже от царя изрядно доставалось, но в основном по задницам и спинам, ибо наказание определялось количеством ударов и видом палаческого инструмента — в ходу были розги, шпицрутены, кнут или плеть.
Но самая страшная кара, по всеобщему признанию наказуемых, обрушилась на идущего в конце списка подьячего — его было приказано отлучить от воскресной чарки на один год с приставлением солдата, что должен был ежечасно караулить возле горемыки, дабы тот со злым умыслом монаршим указом не пренебрег…
— Государь-батюшка, завтрак подавать?
Молоденький слуга заглянул в комнату и низко поклонился, но отнюдь без раболепия. Петра в Гостилицах любили и почитали как родного отца, которым он и являлся для них в действительности. Ибо сейчас здесь была его личная вотчина, памятный подарок о беспокойных июньских днях 1762 года от покойного графа Андрея Разумовского, морганатического супруга императрицы Елизаветы Петровны, с которым здесь вели искреннюю беседу о будущем России.
— Подавай, — махнул рукою Петр и тут, вспомнив несчастного подьячего, добавил: — Чарку вина хлебного принеси, которая на анисе настояна. Водка добрая, стоит отведать. И огурец малосольный на закусь!
— Сейчас, царь-батюшка. — Юноша склонился в поклоне и исчез за дверью, а Петр потянулся всем телом, чувствуя, как хрустят его старые косточки. Да, уже старые — настоящему телу через год три четверти века станет, хотя ему лично всего 62 года.
Раньше, в студенческие времена, такой возраст показался бы ему преклонным, но сейчас он даже его солидным не посчитал: если есть желание трудиться и творить, пока человек мечтает о добре, как в молодые годы, то какой с него старик?!
Желания и энергии на десятерых юнцов, пусть хворость телесная иной раз одолевает…
— Царь-батюшка, там к тебе сам Александр Васильевич пожаловали. — В комнату влетел давешний слуга и ловко, одним движением руки, схватив тяжелый стул, поставил тот напротив двери в трех шагах и тут же скрылся, дематериализовался как бесплотный дух.
Старого фельдмаршала Петр любил — привык к нему за долгие годы и всегда мог на того положиться в любой ситуации — гениальный полководец, единственный из русских военачальников, за всю историю России никогда не испытавший горечи поражения.
Петр живо опустился в мягкое кресло и, протянув руку, уволок с кровати теплый шотландский плед. Тщательно прикрыв им себе колени, он живо изобразил позу больного старика, сидящего у камина, пусть и не протопленного по летнему времени.
— Никак ты захворал, батюшка?!
Сухонький маленький фельдмаршал ворвался в комнату как вихрь, и своей птичьей, чуть подпрыгивающей походкой (много лет назад Суворов наступил на иголку, и легкая хромота осталась у него на всю жизнь, отчего турки прозвали его Топал-пашой — «Хромым генералом») направился прямо к креслу, на котором сидел мнимый больной. Огибать нарочно поставленный стул полководец не стал, а через него перепрыгнул, перепорхнул, аки птица, будто не заметив препятствия.