Я радуюсь — впереди родной дом. Не знаю как другие, но мое мнение таково: в любой поездке самый прекрасный момент — это когда ты уже почти вернулся и вот-вот откроешь свое парадное и начнешь подниматься к себе в предвкушении маленького чуда встречи.
Мы подходим к дому. Я киваю нашему дворнику: «Здравствуй, Семен. Здравия желаю, господин капитан!» — открываю парадное, пропускаю Макса вперед. Гость. Но подниматься мы будем на лифте, хоть он и порывается пройтись по мраморным ступеням, покрытым зеленым, чуть выцветшим ковром. Я не люблю ходить пешком на наш третий этаж. Не хочу видеть дверь на втором, где еще остался темный прямоугольник от сверкающей медной таблички: «Гершензон Самуил Аронович, доктор медицины». Всегда встает перед глазами этот дурацкий тридцать второй год…
В тот год мы приехали в Москву. Наша квартира уже полтора года пустует. Родители уехали в Грозный. Отец получил место управляющего казенным нефтяным заводом, а матери по здоровью рекомендован южный климат. А я с момента моего ухода в армию, возвращался в столицу только дважды: в отпуск после ранения и на похороны бабушки. И вот теперь мне предстоит учеба в академии, так что на два ближайших года мы — москвичи.
При переезде жена развила кипучую деятельность, в результате которой мы оказываемся в Москве на пять дней раньше срока и с изрядным выигрышем в деньгах. Правда, здорово усталые и сильно проголодавшиеся. Дело в том, что Люба умудрилась обменять билеты на поезд Харбин-Москва первого класса, положенные мне как георгиевскому кавалеру, на целую кипу билетов на самолет! Маршрут — Харбин-Иркутск-Омск-Екатеринбург-Нижний Новгород-Москва. Разница для четверых составила триста восемьдесят два рубля, что привело мою «экономную» половинку в бурный восторг. Но полет с четырьмя пересадками тяжел даже для взрослого человека, поэтому Севка и Аринка выглядят как гренадеры Великой армии Наполеона после переправы через Березину.
Любаша мгновенно соображает, что дети в ближайшие три-четыре часа будут просто несносны и быстро выставляет меня вместе со старшими за порог с напутствием «где-нибудь перекусить, потому что обеда все равно не будет!»
И вот мы шагаем вниз по лестнице. Сева и Аришка за что-то дуются друг на дружку, но, в общем, ведут себя удовлетворительно. Главное — не пытаются кататься по перилам и не мчатся вниз как угорелые. Навстречу нам быстро поднимается партиец в черной форменной косоворотке. Он небрежно вскидывает руку в приветствии:
— Слава героям!
Из озорства я таким же вялым движением и не менее вялым голосом отвечаю:
— России слава!
Он изумленно поднимает взгляд на «нахала», но разглядев мои регалии и золотой значок неумело вытягивается во фрунт:
— Прошу прощения, господин штабс-капитан, не разглядел, задумался.
— Да бросьте, — молодой парень с приятным, открытым лицом, видно недавно в партии, — какие могут быть «господа» между братьями по борьбе?
— Простите, соратник, действительно неловко получилось. — Он смотрит на моих детей. — В гостях изволили быть?
— Вот уж нет, соратник. Приехал для обучения в академии генерального штаба.
— А дворник Вам уже книжку домовую заносил? А то Вы извините, соратник, но я — секретарь квартальной партячейки, а Вас не знаю, — он стушевывается окончательно, и просительно смотрит на меня щенячьими глазами.
— Да не робей, соратник. Секретарь — значит, секретарь. И спрашиваешь не от глупого любопытства, а по делу. — Мне приятно чувствовать себя умным и сильным. — Давай знакомиться. Только, если не против, знакомиться будем на ходу, а то вон как моя рота уже выплясывает.
— Не против…
— Соколов Всеволод Львович. Книжку домовую мне не приносили, потому, как живу я здесь с самого рождения. Инженера Соколова сын.
— Александр Кузьмин, квартальный секретарь, только это я уже говорил. Это Вы, значит с детишками прогуляться вышли? А на партучет у нас вставать будете?
— Да вот видишь, Кузьмин, приехали два часа назад, вот меня супруга и отправила гвардейцев моих накормить. А на учет я в академии встану.
— Так если Вы давно в Москве не были, то тут вот, прям рядом, у нас ресторан новый открылся. Кормят хорошо, хозяин наш, партиец, и соратникам порции отваливает — не управиться. А мороженое у него не хуже чем в «Праге», слово даю!
Вот хитрец. При слове «Мороженое» Севка и Аришка готовы расцеловать молодого квартального секретаря, и прибывают в полной уверенности, что такой хороший дядя плохого не посоветует.
— Купил, соратник! — я улыбаюсь, и Кузьмин радостно ухмыляется мне в ответ. — Показывай дорогу, а то я уж думал своих в кухмистерскую на Моховую везти.
— Да тут совсем рядом — два шага. Вы уж меня извините, соратник, я Вам лучше объясню, а то у меня дела. Шмуля с семейством выселять будем.
— Шмуля? Это кто ж у нас тут объявился?
— Да этот, как его, — он смотрит в книжку, — Гершензон.
Вот это да! Доктор медицины — Шмуль? Я тотчас вспоминаю доктора Гершензона, который лечил и меня и моего отца, когда тот заболел где-то на юге желтухой. Отец часто приглашал Гершензонов в гости, а теперь его будут выселять?! Мы круто останавливаемся:
— Слушай, соратник, а ты часом палку не перегибаешь? Сколько я знаю, врач он хороший, в распространении иудейской веры замечен не был. Может, стоит попробовать обратить его в Православие, а? Ты с миссионерами говорил?
Он смотрит на меня удивленно и чуть обиженно:
— Да как же не говорил?! Ведь шесть раз посылал к нему, три раза сам вместе с монахами ходил, и все без толку! Выселять надо и в РКП, прямой дорогой. Такой вредный жиденок!
Я молчу. Он прав, но ведь доктор просто пропадет в РКП. Там и так врачей перебор. Все теплые местечки уже расхватаны. И что он делать будет? Кур разводить?
— Слушай, соратник, а не разрешишь мне с ним поговорить? Он меня, считай, с детства знает. Может, послушает?
Теперь Квартальный секретарь смотрит на меня с недоверчивым любопытством. Но, придя к убеждению, что георгиевский кавалер, «десятитысячник», ветеран двадцать пятого года не может сочувствовать еврею, он кивает головой:
— Иди, соратник, попробуй.
Я звонюсь в знакомую дверь. Молчание. Звоню еще раз. Из-за двери женский голос:
— Доктор Гершензон не принимает.
— Откройте, пожалуйста, я — ваш сосед сверху, Соколов.
После долгой паузы дверь приоткрывается. Оставив детей с Кузьминым и пообещав им мороженого столько, сколько смогут съесть, я вхожу.
Все тот же коридор, в который я столько раз заходил в детстве. Молодая пухлая еврейка смотрит на меня расширившимися глазами. Формы боится? Я снимаю фуражку, и чуть поклонившись, спрашиваю: