— Тогда, видно, гнездились… Старики говорят, перед гражданской войной болотина была огромной, а совсем старые помнят, что в разлив вода как в озере стояла. И леса были — с колками, с медведями. Большие леса.
Я спросил у Антона, кем был его отец.
— Колхозником, землю пахал. Бегу к нему, а на тракторе флажок красный будто огонь горит… А дядя в школе учителем работал. Во-он в той деревне…
Я вспомнил о своем отце, который тоже был деревенским учителем. Отец мечтал поехать на Куликово, говорил мне об этом. Знаменитое поле представлялось мне огромным, с холмами-горами, с широкими реками, с темным лесом — такими были мои родные места…
Куликово поле оказалось иным. Я опустил плечи, словно на них вдруг лег тяжелейший груз.
Антон горячился:
— Ученые спорят, а место битвы — вот оно. В летописи сказано, что войско Дмитрия подступило к самому Красному холму. Бились вот здесь, а справа и слева были лес, засеки.
Мне больше всего хотелось найти место, где стоял полк Правой руки. Земляки стояли насмерть. И татарам не удалось их даже потеснить.
Странное чувство не покидало меня ни на минуту: будто я ходил здесь когда-то, перебирался вброд через Дон и Непрядву…
Нужно было возвращаться в Москву, но Антон медлил, водил меня по осенним полям около стогов.
— Пора, — сказал он наконец решительно.
Дома быстро пообедали, мать Антона вынесла на крыльцо рюкзак с картошкой и корзину яблок; Антон закинул за плечи рюкзак, я взял корзину, и мы по тропе зашагали к большаку.
Вышли на широкую луговину.
— Лебеди! — закричал вдруг Антон. — Вон, вон, над Непрядвой!
И тут я увидел вереницу больших белых птиц. Устало махая крылами, лебеди тянули в сторону Куликова поля. Я видел темные клювы летящих птиц, вытянутые шеи и снежные подкрылья…
Больно замерло сердце: лебеди, показалось, вернулись из того далекого-далекого времени.
Поздно ночью мы вернулись в Москву. Товарищи уже спали, и мы с Антоном, чтобы не разбудить их, сняли возле порога обувь, тихонько прошли каждый к своей кровати.
Я не заметил, когда Антон поставил на подоконник «видящий» шар, но едва голова коснулась подушки, увидел его на обычном месте, словно Антон и не брал его с собою.
Стихи пришли неожиданно. Мне даже поначалу показалось, что их мне нашептывает Антон:
Вороны летали семо и овамо,
Воины убиты в некоси лежали.
Горлица залетная глухо ворковала,
И трава поникла от туги и жали.
Я еще раз увидел поле древнего боя, раненых, прихрамывающих лошадей, убитых воинов, утонувших в траве.
На смоленом струге плыл я издалека,
Из лесного края, с озера Чудского.
Смерть на поле брани оказалась легкой…
Покачнулось поле — поле Куликово…
И душа, как птица, улетела в дымку,
И темно вдруг стало, как в закрытой скрыне.
С верным арбалетом я лежал в обнимку
На болотных кочах, будто на перине…
Две последних строки, как это часто бывает, опередили первую и вторую.
Будет вечно сниться мне одно и то же:
Что бежит Непрядва к озеру Чудскому.
На ощупь я нашел бумагу и карандаш, почти не различая буквы, переписал стихи, вписал недостающие две строки:
Слышен топот, кони мечутся на пожне.
Захлестнула сердце вдруг тоска по дому…
Это были точные строки: умирая, воин уже ничего не видел, а только слышал ржание коней; перепуганные, потерявшие хозяев кони носились по полю храпели, стучали подковами. Лишь вечером сумели их, наверное, сбить в табун коноводы. Раненых лошадей, по преданию, воины оставили местным жителям.
Пленных и раненых татар победители пощадили, дали им землю, разрешили поселиться и жить…
Антон неожиданно проснулся, встал, присел на краешек кровати рядом со мной.
— Долго добираться до ваших мест? За половину суток успеем? Успеем… Вот и хорошо. Знаешь, пока все спят, расскажи про Чудское озеро, про вашу деревню… про Валентину… Да, а как ее отчество?
— Ивановна, — ответил я, улыбаясь.
Владимир Григорьев
Образца 1919-го
Эх, расплескалось времечко крутой волной с пенным перекатом! Один вал лопнул в кипении за спиной, другой уж вздымается перед глазами еще выше и круче. Держись, человечишка!
Но как ни держись, в одиночку мало шансов уцелеть. Шквальная ситуация. И крупная-то посудина покивает-покивает волне, глядь, а уж нырнула ко дну, с потрохами, с мощными механизмами, со всем человеческим составом. В одиночку, поротно, а то и всем полком списывал на вечный покой девятьсот девятнадцатый год.
Пообстрелялся народ, попривык к фугасному действию и перед шрапнельным действием страх потерял. Пулемет «максим», пулемет «гочкис» въехали в горницы, встали в красных углах под образами, укрылись холстинами домоткаными. Чуть что — дулом в окошко, суйся, кому охота пришла. А пуля не остановит, так, ах, пуля дура, а штык молодец! Такое вот настроение.
Что делать, кому богу душу дарить охота? Инстинкт самосохранения. Выживает, как говорится, сильнейший. А кто сильнейший? Винт при себе, вот ты и сильнейший в радиусе прицельного огня.
Да и так не всегда. Случится, так и организованная вооруженность не унесет от злой беды. Вот они, пятьсот мужиков, один к одному, трехлинейка при каждом ремне болтается, и командир парень что надо, глаз острый, и своему и чужому диагноз в секунду поставит, да толку-то? С противной стороны штыков раза в три поболе, на каждый по сотне зарядов, и кухня дымит; вон на лесочке похлебкой-то как несет, зажмуришься. А тут вот пятьсот желудков, молодых, звериных, и трое суток уж чистых, как душа ангела-хранителя. Защитись-ка!
Пятьсот горластых, крепких на руку, скорых на слово, с якорями на запястьях, с русалкой под тельником — мать честная, не шути, балтийские морячки, серьезный народ, и в душе каждого, над желудочной пустотой, как в топке, ревет одно пламя:
— Вихри враждебные!..
Нет, не до шуток нынче. Пятьсот — много, а было бы две тысячи штыков, да сабли прибавь, где они? Ржавеют в сырой земле. Пали товарищи на прорыве к новой жизни, остались в жнитве, по болотам, в лесах, на полустанках. Теперь и оставшимся черед пришел. Колчак с трех сторон, а с четвертой болото, ложкой не расхлебаешь, поштучно на кочках перебьют с аэропланного полета. Велика, как говорится, Сибирь, а ходу нет, хоть тайга за спиной. Встало проклятое болото поперек спешного отступления, как кость поперек горла.