Я почувствовал, что меня… усыновили. А потом снова остался один.
На прощание мне было сказано: «Ты — первый».
Но когда я вернулся к своим, от увиденного мной в памяти осталось не больше, чем от волшебного сна после пробуждения. И совсем скоро оно выветрилось из моей головы совсем. Так мне казалось.
— Чего ты улыбаешься?! — подозрительно спросил Женька.
Я уже и сам не знал.
Мне было двадцать четыре, когда черные вспомнили обо мне. Поздно — меня уже воспитали люди. Слушая первые истории о том, как рвущиеся с поверхности ужасающие твари живьем сжирают наших дозорных — друзей моего приемного отца, отцов моих товарищей, — я догадывался, что в детстве со мной на самом деле произошло что-то нехорошее, запретное, постыдное. Что те сны, в которых мне иногда напоминали о случившемся, надо гнать от себя; и раз уж черные демоны способны завладевать взрослыми людьми — будто надевая тряпичных петрушек себе на пальцы, — то распотрошить разум ребенка им и вовсе не доставит никаких сложностей.
Я хотел бежать с ВДНХ, именно потому что обрывки, осколки той судьбоносной ночи все еще всплывали в моем сознании. Потому что я боялся, как бы черные не превратили меня в куклу, не подняли бы меня однажды из постели и не заставили перерезать своих спящих друзей или военачальников станции.
Хантер считал, что я был от природы неуязвим перед воздействием черных. Правда же была в том, что в детстве я получил прививку — и, неся в своей душе частицу их души, перестал чувствовать боль и страх, когда они пытались говорить со мной. У меня потому и появился к ним иммунитет, потому что они были во мне. Но если бы я признался в этом Хантеру, он задушил бы меня прямо там же, несмотря на долгую и крепкую дружбу с моим отчимом. Я бы и сам себя порешил, будь я похрабрей.
Но я был трусом, и я бежал. Предложение Хантера я принял главным образом для того, чтобы исчезнуть с ВДНХ. Думал, что могу спрятаться от черных, удрать от своей судьбы. Когда же я расхрабрился, моего мужества хватило лишь на то, чтобы заткнуть их голоса в своей голове системой залпового огня.
Трусом был, трусом остался.
* * *
В канонической версии легенды об Артеме говорится: черные попытались заговорить с нашим героем, когда пуск ракет уже был произведен.
Зачем я это всем рассказываю?
Чтобы снять с себя ответственность? Чтобы убедить весь свет, а за ним и себя, что я все равно ничего не мог сделать? Что, когда я наконец все осознал, было уже слишком поздно?
Да. Говорят, если постоянно повторять ложь, в какой-то момент сам начинаешь в нее верить…
На это и уповаю. Где еще мне искать облегчения?
Я прозрел еще до того, как координаты «муравейника» черных были переданы на базу. Известно, что сообщили мне черные: о том, что шли к нам с миром, о возможности симбиоза, о желании и неумении найти общий язык с загнанными в норы огрызками человечества. О том, что мое истинное предназначение — в том, чтобы стать толмачом между двумя видами и остановить бойню.
Я обычно упираю на «остановить бойню» — так концовка легенды становится открытой, и каждый понимает ее в меру своей ожесточенности. Большинство убеждено, что черные просто пытались завладеть мной, чтобы отвратить свою гибель. Сомневающиеся допускают, что черные все же не собирались пожирать всех людей до единого. А я… Я умываю руки.
Все было так. Но и было и еще кое-что.
Первое, что я увидел там, на башне, было ее лицо. Лицо моей матери.
И я уверен — они показали мне его вовсе не для того, чтобы шантажировать меня. Просто… Это был как бы привет… Блудный сын перестал прятаться и отпираться, разжал кулаки — и родители распахнули ему объятия. Вот что это было. А потом для меня снова устроили тот далекий день. Но он сошел не только на окрестности Ботанического сада — он настал для всего мира. Стоя на смотровой площадке Останкинской башни, я остолбенело и восхищенно озирался по сторонам — и видел не выморенный чумой и войной город, не мертвые ракушки домов и не вывороченные кишки улиц. Я созерцал Москву живую, бурлящую, зеленую!
И я убежден — мне показали ее, не потому что я так мечтал взглянуть на нее. Они хотели сказать — мы можем все это вернуть, вы и мы. Вместе.
И у меня все еще был шанс все остановить. Была еще минута. Объяснить все остальным в моем отряде, скинуть передатчик с башни, да что угодно!
А я? Я умыл руки.
Одни вычислили и сообщили координаты цели, другие нажали кнопки, выпуская ракеты… Я один не был ни в чем виноват. Я просто стоял и смотрел. А потом спустился с башни — и меня встретили как героя.
* * *
Не могу больше вспомнить ее лицо.
Теперь мне осталось только одно — каждый день возвращаться на пепелище. Я приходил туда вчера, и позавчера, и за день до этого — и так весь последний год; я бреду туда сегодня, и завтра тоже пойду.
Это не ритуал, это не моя работа, не мой долг.
Просто что-то внутри толкает меня каждое утро, какая-то неясная тоска гонит меня — собираться, напяливать на себя пудовые доспехи химзащиты, требовать, чтобы мне открыли гермозатворы, упрямо карабкаться вверх по эскалатору, выбираясь на поверхность с пятидесятиметровой глубины, тащиться по пустынным улицам — чтобы добраться досюда.
Раньше это место называлось Ботаническим садом.
Теперь тут только сажа и угли, и одни полиэтиленовые пакеты парят над черной пустошью. Когда мы все наконец передохнем — а я отвожу человечеству от силы лет двести, белые пакеты еще несколько веков будут носиться над землей. Возможно, все, что останется от нашей цивилизации, от нашего мира — эти пакеты, наши нетленные испражнения. Лучший памятник нам, ничтожествам.
Сейчас у меня довольно много свободного времени, примерно вечность, так что возможностей обдумать, как же так все получилось, хватает. И у меня есть маленькая теория: черные не были демонами. Напротив, они были посольством ангелов, отправленных нам во спасение — и в испытание. Если бы мы сумели побороть зверя в себе, если бы смогли разглядеть белоснежные перья под их черными шкурами, найти способ говорить с ними, несмотря на боль и омерзение, — мы прошли бы испытание и вымолили прощение за то, что уничтожили мир, который не создавали.
А мы не смогли.
Я не смог. Я!
И вот я, как проклятый, как заведенный, вышагиваю по разоренным дорогам, иду на свою вахту — в Ботанический сад. Это не мое наказание и не моя епитимья. Просто я не могу иначе, а зачем я это делаю — не могу понять. Не хочу признать.
Я ворошу длинной палкой давно погасшие угли, приподнимаю куски железа. Думаю, я просеял уже все это гиблое поле и, так ничего и не обнаружив, просто принялся за работу во второй раз. А потом и в третий.