Когда негромко хлопнула входная дверь, комендант тяжело выдохнул потоком отборного ненорматива.
Себя пришлось успокаивать минут десять. А остыв, жалеть о горячке. Неправильно держать врача, хирурга на полпайке… чего он там нарежет с голодных глаз… Да и с дисциплинарными дозорами пора заканчивать, доигрались уже — хватит ценные кадры терять.
Как теперь отыграть обратно и лица не потерять? Да никак… Сейчас еще сыщик этот придурочный явится, а весь злобный запал иссяк на несчастном Поморцеве.
* * *
— Надо поговорить!
Священник вздрогнул, без стука к нему имел обыкновение врываться только комендант. Вид у Константина был неважнецкий — растрепанный и злой — веселой беседы однозначно не получится.
— Дела у нас, Гришка, очень и очень хреновые.
После отпевания отец Павел чувствовал себя опустошенным и разбитым. Население станции и так слишком мало, чтобы хоронить зараз по три человека. А тут еще комендант…
— Костя, а можно эту твою «радость» оставить до утра, на душе и так не…
— Не можно, — отрезал Ивашов. — Скажи спасибо, что саму церемонию отменять не стал.
«Действительно хреново» — священник закатил глаза, попросил помощи у Бога и приготовился слушать.
Рассказ коменданта, вернее пересказ тайного расследования опера, вызвал у священника довольно странную реакцию. Тот сидел отстраненно, не шевелясь и не поднимая глаз. Не задавал никаких вопросов, только глаза его сузились и ранние морщины глубоко врезались в лоб и переносицу.
— Знаешь, Костя, я боялся этого, хотя и ожидал… Я ведь был с Корнетом на кладбище — тогда. Его ломало и корежило, но он спрятал всё внутри себя. И получается, не вынес.
— Ты думаешь, он сошел с ума?
— Костик, я занимаюсь душой, а не душевными болезнями. Что я могу сказать… Внутри у него был ад — он закрыл себя от других, спрятал боль, пытался жить дальше — ты же видел. Вот только после кладбища… меня бьет дрожь при виде Сережки. Сжатая пружина, готовая выстрелить в любую секунду, оголенный нерв под страшным напряжением… Я не знаю, не хочу верить. Ты сам должен принять решение…
И еле слышным шепотом отец Павел добавил: и взять грех на душу…
Комендант не смотрел на священнослужителя — взор его был устремлен в никуда. Застывшее каменное изваяние — как тогда — в бандитском логове. Наконец «статуя» ожила и горько усмехнулась:
— Расстрелять Корнета? Да? Ты такое решение мне предлагаешь? Объявить его убийцей и… да?! Сказать динамовцам, что обожаемый Корнет — на которого молится одна половина станции, а другая — просто боготворит, слетел с катушек и отстреливает всех подряд? Знаешь, Григорий Иванович, сдается мне, что ты диагноз не тому человеку поставил.
Отец Павел и не думал обижаться. Только пожал опавшими плечами и вопросительно посмотрел на собеседника:
— Я правда не…
— Хватит! — глаза Ивашова пылали яростью. — Я лучше пристрелю пронырливого опера, чем… Меня, да и тебя за Корнета линчуют. Всей станцией. И будут правы. Но не этого боюсь, поверь мне, не этого… он и моих детишек спас. А мы все — все вместе — его детишек не уберегли, ни Виталика, ни Настю! Я его в тот дозор ставил, другие — прилегающие тоннели обследовали и в безопасности детского сада клялись, ты же от имени своего Бога садик благословлял и освящал… Каждый виноват.
Комендант закрыл глаза и тихим голосом продолжил:
— Гришка… Это же Корнет, наш Корнет. Не принадлежит нам его жизнь. Сережка — он же для всего метро… он…
Ивашов запнулся и замолк.
Два несчастных, задавленных неподъемным грузом человека беззвучно сидели в комнате, полной икон. Священные лики с грустью взирали на взывающего к ним служителя церкви и хранили тяжелое, безнадежное молчание.
* * *
Шепот, легкий, на краю слуха. Как ветерок. Шелест листвы. «Сережа, Сережа».
Нужно прорваться через забытье, голос манит… ведет за собой. «Сережа». Ухватиться за звук, удержать нить.
«Сережа».
Я иду, всплываю со дна, тянусь… пробиться через мутные толщи, разорвать невидимые оковы…
«Сережа».
Я дотянусь… вижу свет с той стороны…
Корнет открыл глаза и тут же зажмурился. Врач — в ослепительно белом халате (такого цвета не бывает в метро, белый — давно умер и похоронен под слоем грязи и пепла!) сидел рядом с кроватью. Вернее сидела. Сергей не мог рассмотреть её лица — оно скрывалось в сиянии несуществующего света. «Сережа».
Она погладила его по голове — нежно, невесомо. Как ветерок. Улыбнулась. Засмеялась. «Сережа». Летний ветерок. Тепло и спокойно.
— Я… здесь, — Сергей не узнал свой голос — слабый, надтреснутый, дрожащий.
Кивок и опять улыбка. «Я искала тебя».
Он хотел спросить, что-то важное, мучавшее, терзавшее… Но боль утонула в сиянии и стало хорошо, свободно…
«Мне нужны воспоминания».
Он кивнул, не понимая, но…
«Плохие воспоминания».
— Я… вспомню.
«Дозор. Последний дозор. Что было там?»
Из сияния во тьму. Хохол, повариха, Иван Леонидович. Мы…
«Кто напал на вас?»
Вспышка, захлебывающий автомат, грохот гильз, ударяющихся об бетон. Черно-белые кадры летят, сменяя друг друга. Черная, лишенная красного кровь. Всполохи бесцветного пламени и туман. Скользкий, одновременно вязкий. Уцепиться, вспомнить. Крики — без звука. Боль — без стона. Ярость — без…
— Не помню, не могу… — Корнет безвольно опускает голову.
Её рука — на его лбу. Покрытого испариной, холодного, разрезанного морщинами.
— Не могу.
Сияние мерцает, иногда угасая и разгораясь вновь. Соленая вода. Она плачет.
«ГЕО. Тебя ждет ГЕО. Там — приговор и судьба».
Она встает и полы её халата взлетают двумя белоснежными крылами.
«И истина».
Сияние тускнеет и заливается беспощадной темнотой.
«ГЕО».
Она ушла. Растаяла. Как ветерок.
* * *
Кузьмич задумчиво почесал окладистую бороду. Нахмурил огромный морщинистый лоб и надолго задумался.
— Сереж, у меня только одна догадка.
Корнету оставалось только вопросительно смотреть на своего гостя.
За спиной сталкера Кузьмича — по паспорту Кузьмина Евгения Васильевича — суетилась медсестра. Заметно нервничала. Не находила себе места. Ох, как ей не понравилась просьба Корнета… ему бы лежать в спокойствии, отдыхать, сил набираться, так нет же, подавай срочно Кузьмина — странного, неуемного мужичка, сующего свой огромный мясистый нос во все «метровые» закоулки. Все люди как люди, а этот старый черт всё по станциям шатается, тоннели изучает, перегоны всякие, еще говорят и на поверхность вылазит… дурень, прости Господи, седина давно в волосах, а в башке детство играет! И Сережку растревожит — увалень… Но как заступнику нашему откажешь в просьбе малой… бредит наверное… ох, дура я, дура, зачем послушалась…