Он шепчет:
— Я люблю тебя.
Вот с чего.
Вечно подобные признания застают меня врасплох. Как гром среди ясного неба. Вот сейчас ты предлагаешь план побега, а в следующее мгновение на тебя обрушивают вот такое вот... Управляйся как знаешь. Так что я ляпаю первое, что взбредёт на ум, и ясно, что это не самый лучший ответ:
— Я знаю.
Звучит ужасно. Словно бы я признаю: да, ты, бедный, ничего не можешь поделать со своей любовью, но я-то к тебе ничего не чувствую. Гейл начинает потихоньку высвобождаться, но я изо всех сил цепляюсь за него:
— Я знаю! И ты... ты тоже знаешь, что значишь для меня! — Этого недостаточно. Он вырывается. — Гейл, мне сейчас не до любви, пойми! Каждый день, каждую минуту с тех пор, как имя Прим вытащили на Жатве, я умираю от страха! Ни на что другое у меня сил нет! Если бы мы попали в какое-нибудь безопасное место, наверно, всё стало бы по-другому. Я не знаю...
Я вижу, как он борется со своим разочарованием.
— Ладно. Мы уйдём. А там видно будет. — Он поворачивается обратно к огню — каштаны начали подгорать, и он выкатывает их на приступку. — Мою мать будет нелегко убедить.
Значит, он по-прежнему не отказывается уйти со мной. Но радость испарилась, оставив после себя слишком знакомое чувство натянутости в отношениях. — Мою тоже. Мне нужно будет заставить её понять, что выжить по-другому не получится.
— Она поймёт. Во время Игр я часто бывал у вас, и мы смотрели вместе — она, я и Прим. Твоя мать не станет тебя отговаривать.
— Надеюсь. — Впечатление такое, что температура в доме в течение каких-то секунд упала на двадцать градусов. — Хеймитч — вот кого будет нелегко уломать.
— Хеймитч? — Гейл забывает о каштанах. — Ты что, хочешь, чтобы и он пошёл с нами?
— Конечно, Гейл. Я не могу оставить его и Пита, потому что они не... — Его угрюмый взгляд заставляет меня замолчать на полуслове. — Что такое?
— Прошу прощения. Не ожидал, что компания будет такой многочисленной, — огрызается он.
— Их же замучают до смерти, допытываясь, куда я девалась.
— А как насчёт семьи Пита? Они ведь никуда не пойдут. Скорее всего, даже рады будут донести на нас. Надеюсь, что у него хватит ума понять это. Что, если он решит остаться? — спрашивает Гейл.
Я стараюсь говорить равнодушно, но голос надламывается:
— Тогда он останется.
— Ты бросишь его одного?
— Чтобы спасти Прим и мою мать — да! — отвечаю я. — То есть нет! Я заставлю его пойти с нами!
— А меня — меня бы ты бросила? — Лицо Гейла теперь жёстко, как камень. — Если, например, я не смогу убедить свою мать в необходимости тащить троих детей в зимнюю стужу неведомо куда.
— Хазелл не откажется! Она поймёт! — в отчаянии говорю я.
— Предположим, что не поймёт, Кэтнисс. Что тогда? — настаивает он.
— Тогда тебе придётся её заставить, Гейл. Ты что, думаешь, что я тут в игрушки играюсь? — Я тоже начинаю выходить из себя и повышать голос.
— Нет. Вернее, я не знаю! Может, президент только пытается запугать и запутать тебя! Ты же видишь, он предлагает устроить вашу свадьбу. Ты знаешь, как публика в Капитолии реагировала на это предложение. Не думаю, что ему так сойдёт с рук убить тебя! Или Пита. Как он сможет оправдаться перед народом?
— Ха, сомневаюсь, что в связи с мятежом в Восьмом дистрикте, у него остаётся много времени на выбор свадебного торта! — ору я.
Стоит лишь этим словам сорваться с моих уст, как я уже готова проглотить их обратно. Лицо Гейла мгновенно меняется: на щеках вспыхивает румянец, серые глаза сверкают:
— Как, в Восьмом мятеж? — тихо и ошеломлённо спрашивает он.
Я принимаюсь юлить, пытаясь выкрутиться, разрядить обстановку, как пыталась сделать то же самое в дистриктах:
— Э-э, я точно не уверена, мятеж или просто беспорядки... Ну, люди на улицах...
Гейл хватает меня за плечи:
— Что ты видела? Выкладывай!
— Ничего! Лично — ничего не видела! Только слышала кое-что... — Как всегда — поздно дёргаться, слово не воробей. Сдаюсь и принимаюсь выкладывать:
— Я увидела кое-что по телевизору в кабинете мэра. Это не предназначалось для моих глаз. Там была толпа, и пожары, и миротворцы стреляли в людей, а люди дрались с ними... — Я закусываю губу, запинаюсь, пытаюсь продолжить рассказ, но вместо этого вдруг высказываю вслух слова, что уже выели мне душу:
— И всё это из-за меня, Гейл! Из-за того, что я натворила на арене. Если бы я только съела те проклятые ягоды и умерла, ничего бы этого не случилось! Питер вернулся бы домой и нормально жил бы себе, и у других всё было бы тихо и спокойно...
— Значит, тихо и спокойно? Пусть бы помирали от голода — тихо и спокойно? Работали как бессловесные скоты? Посылали детей на Жатву? И всё это, по-твоему, тихо и спокойно? Кэтнисс, ты не нанесла вреда людям — ты открыла для них новые возможности. От них требуется только достаточно отваги, чтобы воспользоваться этими возможностями. В шахтах тоже уже начинают роптать. Кое-кто непрочь начать борьбу. Ну как ты не видишь? Начинается! Наконец, что-то сдвинулось с мёртвой точки! Если в Восьмом мятеж, то почему бы ему не начаться и здесь? А почему бы не везде? Ведь это то, о чём мы...
— Прекрати! Ты не понимаешь, что говоришь! Миротворцы за пределами Двенадцатого — это тебе не Дарий и даже не Крей! Жизнь обычного человека для них — как жизнь червяка, раздавил и пошёл себе дальше!
— Вот поэтому мы должны присоединиться к восставшим! — упрямо говорит он.
— Нет! Нам надо драпать отсюда, пока нас не прикончили, и кучу народа вместе с нами! — снова срываюсь я на крик. Ну почему он не видит, почему твердит своё?! Как он может не понимать таких очевидных вещей?
Гейл резко отталкивает меня от себя:
— Ну и драпай! Без меня. Я ни за что на свете теперь отсюда ни ногой!
— Да? А раньше ты был просто счастлив свалить отсюда! Я вообще не врубаюсь, какое значение имеет мятеж в Восьмом кроме того, что нам надо рвать когти и как можно быстрей! Ты просто злишься, что... — Нет, имя Пита я бросить ему в лицо не могу. — А как насчёт твоей семьи?
— А как насчёт других семей, Кэтнисс? Тех, что не могут убежать? Ты что, ослепла? Вопрос стоит уже не о нашем личном спасении! Не до него, когда началось восстание! — Гейл трясёт головой, не скрывая своего отвращения ко мне. — Ты могла бы сделать так много полезного! — Он бросает перчатки, забытые Цинной, мне под ноги. — Я передумал. Не хочу ничего, что воняет Капитолием!
И его как ветром сдувает.
Я смотрю вниз, на злополучные перчатки. «Ничего, что воняет Капитолием»? Он имел в виду и меня тоже? Неужели он думает, что я теперь — всего лишь очередной фабрикат Капитолия, а значит, кроме отвращения, больше ничего вызывать не могу? От несправедливости всего произошедшего я впадаю в ярость. Одновременно я испытываю дикий страх: на какие ещё безумства он способен?