— Не надо мне джину! — вдруг отчетливо произнес медведь.
— Бредит, что ли? — забеспокоилась девушка.
— Нет, просто разговаривает во сне. Такое бывает.
— Ты остановился на самом интересном месте! — напомнила Ласка чуть погодя.
— Это была история моей смерти, — откликнулся Озорник. — Лев Осокин умер в то прекрасное утро. Но тот, с кем ты сейчас разговариваешь, появился много позднее. Как думаешь, на что похожа смерть?
Девушка неуверенно пожала плечами.
— На сон. Все очень просто: сон без сновидений. По крайней мере, возвращение к жизни — почти то же самое, что пробуждение. Только что ничего не было, и вдруг понимаешь, вокруг тебя — мир. А спустя один удар сердца осознаешь самого себя. Первое, что я увидел — это сияющая вершина Хан-Тенгри. Великолепное зрелище! Нет, я не могу описать словами. Вот только что-то не давало мне покоя — и через несколько секунд я понял, что могу видеть окружающее лишь одним глазом. Второй закрывала плотная повязка — и там, под тканью, пульсировала слабая боль.
Место, в котором я очнулся, было монастырем. Выздоровление затянулось надолго. Не знаю, сколько дней я пробыл без сознания — мускулы успели отвыкнуть от ежедневной нагрузки, и даже простейшие вещи давались мне с трудом. Монахи ухаживали за мной, насколько это требовалось. Но все мои попытки заговорить с ними, объясниться, даже выучить несколько слов — наталкивались на стену молчания. Спустя неделю меня уже приводил в бешенство один только вид их бесстрастных азиатских физиономий; будь у меня силы, я набросился бы на кого-нибудь с кулаками. Но скудная пища и холодный горный воздух хорошо способствуют смирению. Я постепенно успокоился и перестал донимать моих спасителей. В любое время дня и ночи я мог видеть Хан-Тенгри; и знаешь — мало-помалу созерцание вымыло из моей души все лишнее, наносное. Так ледяная вода северных рек вымывает пустую породу, оставляя в лотке старателя крупицы золота. Освещенная ярким полуденным светом или лучами месяца, ясно видимая от вершины до подножия или скрытая пеленой туч — она все равно оставалась незыблемой и прекрасной… Я многое повидал с тех пор, но величайшая вершина Тянь-Шаня по-прежнему остается самым великолепным воспоминанием моей жизни.
Я остался в монастыре, и причин тому было несколько. Я не знал дороги, а даже если бы и знал — все равно у меня не было ни гроша, так что возвращение домой отодвигалось на неопределенный срок. Но главное все же не это. Мою душу исподволь захватило величайшее спокойствие и равнодушие к собственной судьбе. Не знаю, в чем тут дело — рана ли так повлияла, или монастырское существование, или сами горы… А может — все, вместе взятое. Такие вещи трудно объяснить рационально. Мой учитель говорил, что я как кувшин, в котором пуля проделала дырочку — содержимое вытекло, и внутри воцарилась пустота. Честно говоря, никогда не мог понять, шутит он или… Да, прости… я забежал немного вперед.
Он появился в монастыре спустя четыре месяца после меня — лысый как колено, загорелый почти до черноты старик в таком же красновато-коричневом балахоне, что и у остальных монахов. Я к тому времени вовсю работал по хозяйству. У нас имелось стадо овец, на крохотных полях выращивали ячмень — словом, дел хватало. Старый монах заговорил; и это были первые слова, обращенные ко мне, впервые за долгое время. К сожалению, я не понял ничего из сказанного: язык этот был мне незнаком. Я попытался объясниться, припоминая все известные мне казахские и киргизские слова, но увы! Старик лишь качал головой. Наконец я оставил бесплодные попытки и замолчал. Монах наклонился, поднял что-то с земли и протянул мне раскрытую ладонь. На ней лежал маленький камешек. «Таш», — сказал он. «Таш», — повторил я, и он улыбнулся. Так началось мое обучение. Забавно, но я до сих пор не знаю в точности, что же это за язык; полагаю, одна из разновидностей тибетского. Усваивал я все довольно быстро: у меня неплохие лингвистические способности, кроме того, занять разум было там просто нечем. Старый монах любил долгие прогулки по горам: ему ничего не стоило отмахать верст двадцать по каменистым кручам — а потом столько же обратно. Я поначалу возвращался с таких прогулок, как это говорят, с языком на плече. Однажды у меня просто не хватило сил — я свалился от усталости на склоне горы и не мог подняться. Тогда старик начал учить меня правильно двигаться. Сперва это показалось вздором, но постепенно я понял скрытый смысл его уроков. Человек действительно тратит гораздо больше сил, чем требуется в действительности; лишь к старости он становится экономным — а экономить-то уже и незачем. Помнишь, ты спрашивала, где я научился драться? Именно там, в горах; а началось все с умения управлять собственным телом. Потом были и другие уроки. Старый монах каждый раз открывал мне крупицу нового знания, совсем чуть-чуть — так что я порой и не осознавал, что научился сегодня чему-то новому.
Однажды мы проходили мимо одинокой сосны — она была едва сажень в высоту, но толщиной с бедро взрослого человека; так потрудились над ней ветра и климат. Старик поднял несколько опавших шишек и вдруг кинул одну прямо мне в лоб. Я не ожидал такого и даже не успел шевельнуться. Он рассмеялся и сказал, что я слишком медлительный. «Теперь ты знаешь, чего ждать. Лови!» Я приготовился. Движение старика было едва уловимо. Теперь шишка угодила мне в бровь, я же лишь попусту цапнул воздух. Бенба — его звали Бенба — нахмурился. «Ты ленишься. Сейчас я кину ее тебе в глаз», — сказал он. Тут меня прошиб холодный пот: умом я понимал, что наставник вовсе не хочет ослепить меня, но… Тело вдруг напружинилось, я теперь ловил малейшее движение наставника — и перехватил шишку возле самого лица. Монах улыбнулся. «Ты мог выбить мне последний глаз!» — сердито сказал я. «А хочешь, у тебя снова будут два?» — спросил он. Вопрос этот поверг меня в смятение. Надо сказать, к тому времени я уже смирился с потерей и с тем, что останусь на всю жизнь кривым. По крайней мере, я понимал: тот, кому в глаз угодила пуля, должен радоваться, что остался в живых… Поначалу я даже решил, что неверно понял его речи: все-таки я еще не знал всех тонкостей языка. «Повтори еще раз, Бенба», — попросил я. «Ты можешь получить око духов». — «Но я не смогу им видеть, — сказал я, полагая, что он говорит о стеклянном протезе или что-то вроде того. — Лучше я буду носить повязку». — «Ты будешь им видеть. Но ты увидишь другие вещи. И сам станешь другим. Совсем другим», — заявил монах. Я тогда не понимал, о чем он говорит, и был совершенно уверен, что это невозможно. В конце концов, вся европейская наука, все достижения медицины не в состоянии вернуть человеку даже отрезанный палец! Чего уж говорить о столь тонком и точном инструменте, как глаз… Но в этот миг во мне проснулся азарт ученого. Я согласился на предложение Бенба, даже не представляя, насколько это решение изменит мою судьбу! Старик поймал меня — поймал с той же легкостью, с какой ястреб хватает пичугу.
На следующий день мы отправились в путь. Я уже говорил о способности старого монаха совершать далекие прогулки; но в тот раз он едва не доконал меня! Мы вышли затемно; солнце поднялось в зенит, потом стало клониться к западу и, наконец, исчезло за горной грядой — а мы все шли и шли, покуда мои ноги не стали заплетаться. Я-то считал, что усвоил уроки Бенба и теперь могу потягаться с ним в выносливости. Как бы не так… Следующим утром он пояснил мне любопытную вещь: оказывается, дело было в своего рода гипнозе. Фокус состоял в том, чтобы заворожить самого себя; для этого годился лишь определенный ландшафт с часто повторяющимися, похожими друг на друга элементами. К середине дня мы спустились в узкую долину, поросшую сосновым лесом: чередование стволов, по мнению Бенба, должно было помочь мне впасть в транс. Этого, однако, не случилось — ни в этот день, ни на следующий. Лишь на четвертые сутки пути у меня что-то начало получаться; я поймал своеобразный ритм ходьбы, странным образом созвучный окружающей природе — и сам не заметил, как пролетело время. По моим прикидкам, мы прошли в общей сложности верст триста — не такое уж большое расстояние по тамошним меркам. Целью путешествия было горное озеро в окружении голых скалистых вершин и низкорослого сосняка. Там, на берегу, имелась неглубокая пещера, скорее даже ниша в нависшем над водой утесе. Бенба дал мне понять, что в ней мы и заночуем. «То, что даст тебе новое зрение, — сказал он, — спрятано дважды: в глубинах этого озера и в моем сне». Насколько я его понял, нам предстояло увидеть один сон на двоих — вещь, по моему тогдашнему разумению, невозможная. Тем не менее я безропотно выполнил все его указания, вяло размышляя, какую статью мог бы написать для университетского вестника по возвращении в Петербург.
Места в нише хватило как раз для нас обоих. Темнело быстро, так всегда бывает в горах — и я сам не заметил, как уснул. Разбудил — то есть я полагал, что разбудил, меня — свет, исходящий из центра озера, и гул. Я сел и огляделся. Была ночь; в небе мерцали звезды. Бенба тоже не спал; он сидел, сложив особым образом пальцы, и тянул мантру. Это был странный, почти механический звук — чуть дребезжащее гудение, причем одновременно на два тона. Я не подозревал, что человеческое горло способно на такое! Звук этот каким-то образом взаимодействовал с окружающим; и вот над водой поднялся и повис Знак. Он вращался — по нескольким осям одновременно; менял свою структуру, то многократно усложняясь, то вновь возвращаясь к самой простой своей форме. Бенба замолк и обернулся ко мне. «Ну вот я и вытащил его оттуда, где хранил, — заявил он. — А из моего сна ты вытащишь его сам, поскольку он станет частью тебя. Ты готов? Тогда сними повязку». Я исполнил требуемое, ошалело соображая, с чего бы это вдруг мой спутник заговорил на славянском. Ночной ветерок приятно охладил нежную кожицу, затянувшую рану. Бенба хлопнул в ладоши; и от этого звука тело его вдруг осветилось изнутри, полыхнуло огнем — и тут же рассыпалось быстро гаснущими угольками! В тот же миг Знак обрушился в воду, подняв фонтаны брызг, как будто он был отлит из свинца. Одновременно я почувствовал жуткую резь в глазнице. Кажется, я заорал — не столько от боли, сколько от понимания: это горное озеро и было моим глазом! Только не спрашивай, как такое возможно; я не смогу ответить… Знак дошел до самого дна; но тяжесть его была такова, что он продолжал опускаться все глубже и глубже, утягивая за собой берега, окрестные скалы, а потом и ночное небо — и вот оно схлопнулось надо мной, и мир погрузился во тьму.