проследил за этим. Гость попытался встать, но был еще слишком слаб.
— Не огорчайся, приятель, — сказал я ему, когда он принял прежнее положение. Он следил за нами; глаза его были большими, спокойными и по-звериному внимательными. Затем он снова уснул.
Болел он долго. Мы побаивались, что он не выкарабкается. Все это время мы нянчились с ним, как с младенцем; затем, когда он начал поправляться, то стал доверять нам. Он больше не хмурился, не шарахался и не тянулся за оружием, когда мы оказывались поблизости: теперь он улыбался нам, и это была щедрая привлекательная улыбка.
Сначала он бредил: все время говорил на странном языке, в котором ни слова было не разобрать, с плывущими «л» и долгими гласными. Одно слово он повторял в бреду чаще других «лилами». Иногда оно звучало как молитва, иногда с мукой и отчаянием.
Карбюратор я починил. Ничего серьезного с ним не произошло: просто слегка засорился. Мы могли лететь, ведь наводнение ушло; но был Джимбер-Джо, которого мы для краткости стали называть Джимом. Нельзя же было оставить его умирать, а для полета он был еще слишком слаб, поэтому мы и застряли. Мы даже не слишком спорили по этому поводу, просто приняли как само собой разумеющееся, что ответственность на нас, и все.
Стэйд был, разумеется, в восторге от первого практического применения своей теории. Не думаю, что можно было оттащить его от Джима даже бычьей упряжкой. Но шли дни, и славный доктор все глубже уходил в свои мысли. Подготовка к полету и прочие дела целиком легли на меня.
То, что мы не могли разговаривать с Джимом, раздражало меня. Хотелось задать ему очень много вопросов. Только подумайте! Перед нами был человек из каменного века, который мог бы рассказать массу интересного о своей жизни, а я не могу обменяться с ним ни одной мыслью. Но мы принялись исправлять это положение.
Как только он достаточно окреп, начались уроки английского. Поначалу все шло невыразимо медленно. Но Джим оказался способным учеником и, несмотря на отсутствие каких бы то ни было основ, быстро продвигался. У него была превосходная память. Он никогда ничего не забывал — если что узнавал, то запоминал навсегда.
Слишком долго пришлось бы рассказывать о неделях его выздоровления и обучения. Он полностью поправился и научился превосходно говорить по-английски, потому что Стэйд — высокообразованный человек. Это хорошо, что Джим учился английскому не у меня — казармы и ангары не то место, где можно приобрести академическое произношение.
Если Джим был интересен нам, вообразите, кем были для него мы. Однокомнатная хижина, выстроенная нами, казалась ему чудом архитектуры. Он рассказал, что его народ жил в пещерах, и он все думал, какую странную пещеру мы нашли, пока мы не объяснили ему, что построили ее сами.
Заинтриговала его и наша одежда, а уж оружие было постоянным источником восхищения. Когда я впервые взял его на охоту и подстрелил зайца, он остолбенел. Может быть, он был просто напуган шумом, дымом и мгновенной смертью добычи, но если и так, то не показал вида. Джим никогда не выказывал страха, возможно потому, что он его никогда и не ощущал. В одиночку, вооруженный лишь копьем с каменным наконечником и каменным ножом, он охотился на большого красного медведя, когда его настиг ледник. Он рассказал нам об этом.
— За день до того, как вы меня нашли, — сказал он, — я охотился на красного медведя. Дул ветер, снег и дождь хлестали меня. Ничего не было видно. Непонятно было, куда идти. Вскоре я устал. Я знал — если я лягу, то усну и никогда не проснусь. Но в конце концов не выдержал и лег. Если бы вы не появились на следующий день, я бы умер.
Как было ему объяснить, что его «вчера» — это пятьдесят тысяч лет назад?
В конечном счете мы все же продвигались вперед, хотя я сомневаюсь, что он воспринял громадный промежуток времени с момента, когда он покинул родную пещеру для охоты на большого красного медведя.
Когда он впервые понял, где оказался и что тот день и его время никогда не вернутся, он снова выдохнул знакомое «лилами». Теперь это было почти рыдание. Я и не знал, что столько сердечной боли, столько жажды можно вложить в единственное слово.
Я спросил его, что оно значит.
Отвечать ему пришлось долго. Он старался справиться со своими чувствами, что было совсем неожиданным. Обычно казалось, что у него нет эмоций.
— Лилами — это девушка, — говорил он, — то есть была девушка. Она должна была стать моей подругой, если бы я вернулся с головой большого красного медведя. Где она сейчас. Пат Морган?
— Старайся не думать о ней, друг, — посоветовал я. — Ты никогда больше не увидишь Лилами снова.
— Нет, увижу, — ответил он. — Если я не умер, не умерла и Лилами. Я найду ее.
Самолет настолько не отвечал представлениям Джима, что он даже не задавал о нем никаких вопросов. Думаю, что другой человек при схожих обстоятельствах перепугался бы. Треск пропеллера, грохот выхлопов, дикий крен при взлете должны были испугать Джима, но он никак этого не показал. У него была физиономия вполне современного и весьма пресыщенного молодого человека.
Я дал ему свой старый костюм — брюки, горные ботинки и кожаную куртку. Он был гладко выбрит. Наблюдая, как мы скоблим свои подбородки, он настоял, чтобы и его побрили, а затем научился делать это сам. Трансформация была впечатляющей — из пещерного человека в Адониса посредством нескольких движений ножницами и безопасной бритвы!
Я смотрел на него и думал о цивилизации, с которой ему вот-вот придется столкнуться. Очень скоро, думал я, Лилами для него станет лишь воспоминанием. Но я не знал еще Большого Джима…
Мы наконец добрались до Москвы и здесь чертовски дорого заплатили за неожиданного пассажира. Никто не верил в нашу историю. Я их в общем и не виню. Но что меня доконало, так это их настойчивое желание доказать, что мы все шпионы, контрреволюционеры, фашисты, капиталисты и все остальные, кого в Советской России предали анафеме.
Конечно, паспорта у Джима не было. Мы старались объяснить, что в плейстоцене паспортами не пользовались,