в своих застольях больше закусывали, то немцы, скорей, заедали. Если немец взял помидор в руки, чтобы закусить им, он обязательно его съедал целиком. То же самое происходило с бутербродом или другой едой. Поэтому главным отличием немецкого стола к концу пьянки была его полная стерильность. А все остальное ничем не отличалось. Те же разговоры ни о чем и мысли по кругу. Я сейчас сидел за столом и в очередной раз наблюдал за процессом опьянения собутыльников со стороны. Это достаточно забавное открытие, когда я пил и пьянел вместе со всеми, мне всегда казалось, что мы так много и интересно разговариваем в момент употребления алкоголя. Теперь же, когда процесс опьянения стал для меня недоступным, я сделал открытие, что разговор выпивающих за столом прекращается после второй, ну максимум четвертой рюмки, а дальше начинается разговор по кругу. Происходит как бы зацикливание вокруг какой-то одной темы, и собеседники по сто раз повторяют одно и то же, думая, что они рассказывают что-то интересное. Вот и сейчас ребята, обращаясь ко мне, рассказывали мне историю про то самое орудие, из которого стреляла русская медсестра, которое они доблестно уничтожили. То плача, то смеясь, они ходили в своей истории вокруг этого оружия и каждый раз начиная с нуля:
– Там не окопы, там болото. Я, когда спрыгнул вниз, так с трудом удержался на ногах. Ну что это за окопы, одно болото, а не окопы. А они там сражались, не могут русские создать себе комфорт, вот то ли дело наши блиндажи, – рассказывал Геральд весь вечер. А Ганс вторил ему, но дополняя совсем другими красками:
– Орудие-то уже, Считай, уничтожено. Колеса пробиты, почти на боку. А все равно стреляли, до последнего стреляли. Хоть толку, конечно, и немного, но четверых моих ребят унесла она с собой. Представляешь, четверых ребят.
Август рассказывал, как его другу и земляку оторвало голову то ли в той же атаке с этим орудием, то ли в другое время. Он обращался то ли ко мне, то ли ко всем сидящим за столом разом.
– Ты представляешь, вот так вот отрубило голову, снесло просто, она так и запрыгала по полю как мячик. А он продолжал идти вперед, как будто ничего не случилось. Я раньше такое у куриц видел, вот им голову отрубаешь, а они по двору бегают, а тут человек без головы идет, кровь фонтаном в небо брызжет, а он идет себе, как будто ничего не случилось.
Все эти истории я уже слышал и вчера, и в палате. Ничего нового в них не было. Если эти солдаты выживут, они эти истории будут рассказывать всю свою оставшуюся жизнь. Я вспомнил, как в партизанском отряде командир взвода рассказывал про немецкого офицера, который пристрелил девушку Марусю, и тоже понимал, что этот рассказ теперь будет с ним до конца его дней. Сколько может человеческая душа вынести таких вот моментов?
Я сидел за столом, выпивал и кушал и больше молчал, чем говорил. Мне было нечего рассказывать тут, я был чужим и остро, очень остро это чувствовал. Поэтому, дождавшись состояния, когда выпивающим уже стало настолько хорошо, что они перестали обращать внимание на то, сколько пьет их собеседник.
В этот раз самогона было слишком много, и до финала, видимо, было еще далеко, а поезд шел. И я пошел в тамбур, чтобы подышать свежим воздухом.
Я вышел в тамбур, открыл дверь и сел на ступени. На улице уже стемнело. Видимо, небо заволокло тучами, так как луны и звезд видно не было. Поезд шел небыстро, километров 30 в час, и постоянно гудел и свистел, а колеса постоянно стучали стыками. Тук-тук, тук-тук… тук-тук, тук-тук… В воздухе была смесь запахов весны и горелого угля, а еще табачного дыма. В вагоне перед нашим в тамбуре курили, и ветром относило этот запах сюда. Все больше и больше я погружался в мысли и все больше и больше я хотел домой. А поезд вез меня сейчас в совершенно обратном от моего дома направлении. Я хотел к Лейле, я хотел к Элронду, пусть они там мне взрывают мозг, как хотят, все втроем, но именно там я счастлив по-настоящему. Хотя Элронд, гад, конечно, выгнать может, но, в конце концов, вернусь с Лейлой в Канев и найду себе работу. Ведь возможен подвиг и в обычной жизни, никто же не мешает мне показать Лейле весь мир да и самому его посмотреть. Ведь, стыдно сказать, в других мирах я видел в тысячу раз больше, чем в своем Родном…
* * *
Утро наступило очень рано. Поезд стоял на станции, в купе пахло так, что я, хоть и не пил вчера особенно, чувствовал похмелье. Голова болела, и во рту было кисло и неприятно. Видимо, пары алкоголя умудрились отравить мой организм настолько, что даже сканер не смог с этим справиться. Хотя коммуникатор молчал и не кричал о посторонних веществах в моей крови. Видимо, головная боль была последствием контузии и плохо проведенной ночи все-таки, нежели каким-то алкогольным отравлением. А вот во рту, видимо, было действительно от паров, которые витали в купе. Дав задание сканеру убрать головную боль, получив в ответ предписание явиться в больницу, которое в очередной раз проигнорировал, я вышел из купе. Нужно было умыться и привести себя в порядок. В нашем вагоне с этим были сложности, и потому я пошел на станцию.
Выйдя из поезда, я посмотрел в начало нашего состава, паровоза не было, значит, как минимум 20–30 минут у меня было, и я пошел в здание станции. Время было очень раннее, и народу на станции и вокруг нее не было. Станция представляла из себя деревянный домик шесть на девять метров с крыльцом. На двери висел замок, и никого вокруг не было. Обойдя станционный домик кругом, я нашел колонку с умывальником колокольчиком на столбе рядом. Наверху умывальника было приклеено даже небольшое зеркальце, лежало мыло и зубной порошок. То ли оставленные кем-то, кто умывался еще раньше меня, то ли, может быть, специально для людей. Я набрал в колокольчик воды и умылся ледяной водой и почистил зубы. Морщась от холодной воды, которая ломила пальцы, лицо и зубы, я совершил маленький утренний подвиг. И, как только я закончил, я почувствовал голод. Идти в купе не хотелось, да и было бесполезным, так как наверняка было съедено все подчистую, и пока не проснется Август или Ганс, эту ситуацию будет изменить невозможно.