Дорога оказалась неожиданно длинной, и мы, заблудившись, вышли к железной дороге совсем в другом, незнакомом месте. Это точно был не пригород Клина, что обнадёживало.
Вдоль дороги расположился неизвестный посёлок, впрочем, никакого посёлка уже не было. Нечему было располагаться. Часть посёлка выгорела, а по второй, чувствовалось, лупили когда-то из пушек. Понимая, что придётся идти ещё долго, мы решили закусить, чем эльфы послали, и принялись искать место.
Внезапно что-то белое сверкнуло в выбитом окне брошенного дома. У дома не было крыши и одной стены, но посреди большого замусоренного пространства стоял белый пластиковый стол и стулья, точь-в-точь как в открытых кафе моего детства. Мы прошли внутрь, выложили консервные банки на стол и сели друг против друга.
В провал стены был виден остов «жигулей», превращённых буквально в решето. Казалось, что ржавый корпус сшит из коричневого шершавого кружева. Тут явно когда-то шёл бой, и бой жаркий. И уже положив первый кусок в рот, я увидел ещё одну деталь пейзажа.
У полуразрушенной стены лежал скелет человека, уронившего череп на коробку ручного пулемёта. Пол был бетонный, и трава через него не проросла. А поскольку травы здесь не было, то нам были хорошо видны сотни, если не тысячи позеленевших гильз. Было понятно, что человек отстреливался изо всех окон, перетаскивая пулемёт. А потом его ранили, и он остался у одного окна, там гильз было больше всего, и, судя по всему, истёк кровью.
Но, всмотревшись в остатки прорезиненного плаща, я увидел, что рядом со скелетом неизвестного человека, укрытый им в последний момент, лежит крохотный скелет ребёнка, подтянувшего ноги к груди, свернувшегося в клубок.
Может быть, стрелок был женщиной? Я не сумел бы этого определить. Что я, врач, чтобы отличать такие вещи?
Что здесь было, мы никогда не сумели бы понять. Судя по траве на дорожке и мочале, обвившей капот «жигулей», тут стреляли сразу после Катаклизма. Но что защищал этот одиночка, с кем он дрался, этого не узнает уже никто.
Мы задумались. Владимир Павлович немедленно отпил из большой эльфийской фляжки. Он даже снял свою железнодорожную фуражку, и ветер шевелил его редкие волосы. Я провёл по своей голове, давно уже гладкой, как бильярдный шар. Волос мне не было жалко, но голова всё же без них мёрзла.
Нас, как всегда в таких случаях, потянуло на высокую философию.
— Мы все выросли на идее героизма, — сказал Владимир Павлович. — Я точно вырос, да и ты тоже, потому что у книжек учился.
Он пустился в рассуждения о том, что герой это такой человек, который одним махом семерых побивахом. Человек, который, скажем, без единой царапины может пройти от «Сокола» до «Выхино», причём за один день. Ну, там ещё по дороге девки пригожие ему под ноги должны падать. Только ведь всё это враньё, выживают только структуры, выживают группы людей, сплочённые одной задачей и общностью интересов.
В реальности героя убивают через пару часов после того, как он начинает претворять в жизнь свои благоглупости. Это никому не надо, и лучше пусть его убьют, иначе он будет прятаться где-нибудь в технических тоннелях и убивать одиноких путников как настоящий маньяк. Герои они такие.
Причём если он убьёт кого-то, пока ещё не сошёл с ума, то остановится в недоумении, что делать дальше. Вот он отвоевал королевство, но теперь-то что делать? Королевством надо управлять, как править, никто не знает. Он уж, во всяком случае, точно. И лучше всего, если ему не удалось добить всех приспешников убитого им властителя. Их узурпатор сделает своими министрами, запьёт на троне, а история удовольствуется малой кровью. А вот если приспешников он зачистил, а утопическая идея в нем крепка, вот тут жди беды. Погибнет вся станция. Собственно, по легенде такое было у нас на «Тимирязевской» перед её разрушением.
— Так это или нет, сказать я не берусь, но на жизнь очень похоже. Вот гляди, — говорил мне Владимир Павлович, — мы можем привести этих людей с поверхности к нам или вывести наших сюда. И что? Все передохнут через месяц поодиночке. Выживает структура: банда, шайка, государство или семья.
Цинично улыбаясь, мы вскрыли консервные банки со свининой. Можно было бы куда-нибудь уйти, но снаружи был ветер и весенняя слякоть. А тут было на чём сидеть, а ещё в комнате находится пластиковый стол, не подверженный гниению. Пластик, как я убедился, выживал лучше железа и дерева в любых катаклизмах.
Мы запустили ложки в банку, и Владимир Павлович продолжил:
— Тут такая хитрая штука, кто-то, кажется, наша баба Тома, говорила, что нет бесстрашных людей, а есть люди с недостатком воображения.
— А ты таким людям веришь? Я так всегда сомневаюсь. Даже если вижу, что они сами себе верят в этот момент.
— Я всегда просчитываю на два хода вперед. Я читал, что шахматисты-профессионалы просчитывают партию на три хода вперёд, не больше, но и не меньше. То есть видно, когда человек рискует и чем рискует. И если он обещает тебе Луну с неба в награду — это одно. А иногда видно, что ему выгоднее сдержать обещание не потому, что тебя так любит, а потому, что ему так выгоднее, и ты поймал судьбу на крючок долгосрочного сотрудничества.
Ветер переменился, из холодного утреннего он превратился в тёплый дневной. Небо как-то повеселело, и стало пригревать солнышко.
— Мы несём людям знания, что они не одиноки, — возразил я. — Мы должны объединиться с питерцами.
— Мы? Что мы можем нести? — Владимир Павлович горько улыбнулся. — Вот нас здесь уже двое, и мы несём это знание, и что? Как древние герои, хотим творить добро активно. И что же можем? Да, конечно, мы можем пойти к народам подземки как герои какой-то повести, которую я читал ещё до Катаклизма. И, будучи этакими парламентёрами от имени и во имя разума, попросить их не воевать, объединить усилия в создании нового общества, которому предстоит обживать поверхность. Первым делом нас бросят в биореакторы, чтобы мы послужили этому населению не словом, а делом… Вернее, телом. Ну ладно.
Владимир Павлович помолчал, но видно было, что наболело у него на душе, и эта боль теперь выплёскивалась наружу.
— Можно напялить белые хламиды, — прервал он наконец затянувшуюся паузу, — и нести проповедь постепенно, медленно вживляя её мысли в народ. Начать, значит, с детей. Ты, Александр Николаевич, будешь у нас отроком-Христом. Нашего замечательного начальника станции мы назначим апостолом Петром, и он тут же придумает какую-нибудь новую церковь в нашем Третьем, всё ещё подземном, Риме. Ну а я, естественно, буду Фомой с грязными и отдавленными пальцами. И мы станем проповедовать бессребреничество на Кольцевой линии, анархизм на «Войковской», социализм где-нибудь на «Кропоткинской», толерантность и расовую терпимость на «Пушкинской». Натурально, как и обещали нам в той книге, что я когда-то читал, новые фарисеи посадят нас на кол, а жители Метрополитена, которых мы хотели спасти и вывести на поверхность, будут с весёлыми криками кидаться в нас дерьмом…