по-настоящему. А вот сухожилия порвутся очень мягко, неторопливо.
Размеренно застучала к выходу трость, переплетаясь с шуршанием тяжелого облачения по полу.
– Мой отец был холоден и сдержан в общении со мной! – Юлиан не мог подавить дрожь в голосе. – Я пытался узнать у него, спрашивал и хитростью, и лестью, но он был непоколебим и всегда лишь усмехался, говоря, что «на длинном языке хорошо вешаться»! А матушка Филиссия, которая была тогда в Элегиаре, слишком рано умерла и не успела ничего поведать! – Юлиану было противно от самого себя, от своего жалкого состояния и сиплого голоса, но он не мог остановить рвущийся поток слов, надеясь хоть как-то убедить консула. – Я знал лишь о том, что мы едем забирать старый вклад в восемьсот сеттов. Это слишком большая сумма, чтобы ее игнорировать! А отец утверждал, что Нактидий гор’Наад – его старый друг и верный товарищ и нам ничего не угрожает. Но он, похоже, действительно в край помешался, потому что в последние дни вел себя очень странно… Я вам клянусь своей честью, всем этим, потому что больше у меня ничего при себе нет, что я несведущ насчет планов отца! Я жертва его припадка, а не пособник!
Юлиан сказал все, что мог. Добавить было нечего. С несчастным стоном он обмяк в кандалах и закрыл от ужаса глаза, которые и так были слепы из-за мешковины. Если его начнут пытать, то бессмертие явит себя, и тогда Илла окажется прав: последние дни его никчемной жизни станут самыми страшными! Он даже почувствовал, как горячая и живая кровь, доставшаяся ему от Гиффарда, забурлила, потекла быстрее прежнего по худощавому телу, словно поджидая нового хозяина.
Но Илла внезапно стал странно безмолвен, замерев где-то между креслом и тюремной дверью. В узилище повисла напряженная тишина. Юлиану даже показалось, что сердце Иллы странно затрепетало, заметалось в груди туда-сюда.
– Сколько тебе лет? – наконец прозвучал холодный вопрос.
– Тридцать, – ответил из-под мешка Юлиан.
Опять тишина. В конце концов глухо застучала палка по направлению к пленнику. Илла медленно приблизился, обошел заключенного сбоку, чтобы его не опрокинули ударом ног в кандалах. Послышался стук трости о стену. Мягкие пальцы коснулись шеи Юлиана, поддели тугой шнур, ослабили, перстни остро царапнули щеки. Мешок полетел на пол.
Глаза Иллы мерцали нечистым светом в полутьме узилища. Лицо его было страшным: скуластое, бледное, лишенное кровинки и похожее на обтянутую тончайшим пергаментом кость. Черная, едва тронутая серебром щетина обрамляла лицо внизу – по контуру и над губой, а длинный нос был очень широк в переносице. Илла казался скелетом в облаке черных одежд, богато усыпанных златом, рубинами и гагатами.
Между ним и узником тихонько покачивался край черного шаперона, намотанного тюрбаном. На этом крае блестела золотая брошь в виде платана. Но Илла, а точнее, глаза его – ибо только они, ясные и злые, были живы на давно мертвом лице – глядели сквозь брошь. Илла и Юлиан смотрели друг на друга, не отводя глаз. Илла глядел с маской беспристрастности. Ненадолго сквозь маску проступила тень беспокойства, легла усталостью на и без того изможденное какими-то болезнями лицо, делая его еще старше. Но консул переборол это состояние и продолжал словно что-то искать в перепуганном Юлиане. Тот уже мысленно воображал, что Илла, вероятно, раздумывает, какими клещами будет вытаскивать правду.
Оба молчали.
В конце концов Илла взялся за свою черную трость, исполненную в виде дерева, и оперся на нее. В вершине трости прятался огромный рубин, мерцающий в полутьме темницы. Развернувшись, консул медленно направился к выходу, неся на себе громоздкую мантию, которая подпоясывалась алым шелковым ремнем.
Там, где виднелась дверь, что-то переливалось всеми цветами радуги – видимо, тот самый звуковой щит. При виде Иллы маги в коридоре перестали бормотать, губы их расслабились. И щит пропал. Двери были отворены, резное кресло с алыми подушечками вынесено. Узник остался наедине со своими мыслями, которые подхватили его и закрутили в водоворот.
Буквально сразу, как консул покинул коридор, за Вицеллием гор’Ахагом пришли. Его грубо вытолкали из темницы, но повели не наверх, а в другую сторону. На него накинули еле прикрывающую худой зад рубаху, и он, больной и бледный, с трудом дышал, лишившись своего лекарства для сердца из голубых олеандров. Проходя мимо темницы Юлиана, Вицеллий повернул голову влево и переглянулся с ним. И снова улыбнулся, правда, уже как-то вымученно, без безумного веселья. Глаза его были печальными, но ясными.
Прозвенела звонкая пощечина. Один стражник злобно рыкнул на него. Пошатнувшегося от удара Вицеллия приподняли над землей, отчего босые ноги нелепо забултыхались в воздухе, и дальше его, беспомощно провисшего, с задранной до пупа рубахой, просто понесли. Звуки громыхающих сапог растворились на лестнице, ведущей вниз. В подвал, стало быть… В застенки… Спустя время в коридоре прошумело знакомое тяжелое облачение Иллы, и в сопровождении телохранителей он спустился под землю, вслед за Вицеллием.
Понуро свесив голову, насколько это возможно в металлическом ободе, Юлиан ждал, когда наступит его очередь. Какой у него был выбор? Сразу признаться, кто он, чтобы зажечь в глазах истязателей алчный огонь? Или подождать, пока те сами поймут, когда жертва начнет медленно регенерировать и не умрет, как положено? Хотя, о чем это он… Юлиан тяжело вздохнул. Вицеллий под пытками сам все выдаст: и у кого он служил, и кто такой граф Лилле Адан.
Но за весь день, вязкий и мучительно долгий, за ним никто так и не пришел. Лишь время от времени туда-сюда ходили стражники и маги, с узниками или без них. Так Юлиан и просидел, пока свет за маленьким окошком не померк. Затем снова взошло солнце и так же медленно погасло.
Прошло несколько дней… О восходе граф узнавал уже не по бледно-серому небу из крохотного окошка под потолком, а по шуршанию мантии Иллы, когда тот поутру, еще до зари, спускался в подвал. С закатом он поднимался и покидал темницы, чтобы на следующий день вновь вернуться истязать того, кто пытался его убить тридцатью годами ранее. Того, кто сделал его мертвецом с живыми глазами. И все эти дни, четверо суток, Вицеллий гор’Ахаг был внизу, откуда порой долетали эхом отголоски жутких стонов и воплей.
С рассветом, серым и туманным, на крохотной площади начала собираться толпа. За короткое время жители Золотого города заполонили собой и без того тесное пространство. Через окошко до Юлиана доносились их разговоры.
– Шора’хаффу, это правда, что Алый Змей обезумел? – спрашивали люди.
– Змей бы ни за что не вернулся в Элегиар в здравом уме…
– Обезумел!
– Бедный Нактидий, как у него духа хватило впустить к себе в дом это чудовище?
– Долг… Долг перед Элейгией!
– Говорят, там еще был сын Вицеллия. А почему его не повесят?
Юлиана затрясло. Если его не пытали, если его не собираются выводить на площадь, то это значит лишь одно: Илла Ралмантон знает, кто он такой. Ничем хорошим это не закончится.
По отдаленной толпе, видимо, прокатилась волна, но непонятно чего: удивления, негодования, ужаса?
– Во имя Прафиала, как же они изуродовали его! Не лицо, а месиво! – говорили на площади, расположенной у темницы, через дворик. Судя по всему, к виселице вывели Вицеллия.
«Но учитель не покидал подвал. Или из него есть другой выход?» – в голове Юлиана пронеслась беспокойная мысль, пока он пытался расслышать все, что происходило вдалеке.
Знать Золотого города не уподоблялась нищим. Она не выкрикивала оскорбления и брань – все только шептались между собой, предпочитая все гадкое обсуждать тихо, чтобы не потерять лицо. Именно поэтому Юлиан теперь мало что мог услышать, пока наконец над площадью не прозвенел звонкий, поставленный голос вестника:
– Именем короля Морнелия Прафиала Антаиама Молиуса вы, Вицеллий Гаар Ахаг, за участие в покушении на Его Величество Морнелия Прафиала Антаиама Молиуса, за покушение на советника короля, достопочтенного Иллу Раум Ралмантона, а также за измену и многочисленные убийства приговариваетесь к смертной казни через повешение! Приговор будет приведен в исполнение здесь, на Черной площади!
При чем здесь покушение на короля, думал Юлиан, если оно произошло незадолго до их приезда в Элегиар? Или речь идет о событиях тридцатилетней давности?
Толпа умолкла, напряглась, и до ушей