– Этот огонь, – ухмыльнувшись, сказал он по-турецки, – можно погасить только водкой. Пейте, ешьте, господа офицеры, и да будет с вами Божья милость.
Вняв совету старика, они, как следует, помянули друзей и на славу отпраздновали свои награды. Расстались только утром, вздремнув лишь пару часов на рассвете. Решад уехал раньше всех – ему надо было успеть на какую-то важную встречу в Мармарис, а они, трое, добрались, не торопясь, до аэродрома, покурили напоследок и вылетели домой. Через четверть часа они уже дрались с греками над собственным горящим аэродромом.
* * *
Самое удивительное, что ее не изнасиловали и не убили сразу же после того, как поймали. Она приземлилась метрах в трехстах от все еще горящей турецкой ВПП. Приземлилась жестко, так что от столкновения с землей в голову ударила кровь и по ногам прошла мгновенная вспышка боли. Но каким-то чудом себе она ничего не сломала, от удара очухалась быстро, вскочила на ноги и начала лихорадочно освобождаться от парашюта. Она оказалась на каком-то сжатом поле, с выжженной солнцем белесой стерней, между двумя полосами густого черного дыма, который гнал от турецкого аэродрома душный горячий ветер. Вот из этого дыма и выскочили вдруг черные, покрытые копотью люди и бросились к Клаве. Она успела их увидеть и, бросив возиться с парашютной сбруей, схватилась за револьвер. Драгоценные мгновения ушли на то, чтобы расстегнуть кобуру, цапнуть за рукоять наган, но уже выпростать его из кобуры она не успела. Удар в челюсть свалил ее навзничь, и тут же кто-то большой и черный, пахнущий потом и гарью, навалился на нее, одновременно отрывая ее руку от револьвера. Закричав от отчаяния, она попыталась ударить турка свободной левой рукой, но тот с силой боднул ее головой в лицо, и Клава на какое-то время потеряла сознание. Очнулась она оттого, что почувствовала, как рвут на ней одежду. Вокруг кричали по-турецки. Голоса были громкими, злыми, истеричными и вдвойне страшными оттого, что непонятно было, о чем они кричат. Кто-то сорвал с нее шлем и теперь рвал комбинезон на груди. Но оттого, что делалось это в спешке, в бешенстве, среди дыма и грохота еще не завершившегося боя, и оттого, должно быть, что летный комбинезон – не легкое летнее платье, и грубую ткань руками порвать трудно, получалось это у насильников не очень споро. Едва пришедшая в себя Клава снова закричала и ударила нагнувшегося над ней солдата в лицо освободившимися руками. Он отлетел в сторону. Крики взметнулись с новой силой. Она попыталась встать, но кто-то повис на ее правой руке. Клава крутанулась на месте, отчаянно пытаясь освободиться, но удар ногой по ребрам заставил ее съежиться, а от второго удара она лишилась дыхания. Сознание не оставило ее, и сквозь боль и немоту, вызванную обрывом дыхания, она отчетливо осознала, что ее ожидает, и ужас ворвался в ее мозг, все сокрушая на своем пути. Она стремительно впадала в панику, но именно в этот момент что-то случилось в окружающем страшном мире, крики изменили тональность, и жадные руки перестали дергать и рвать ее комбинезон. Клаву вдруг подхватили, вздернули вверх, отчего голова ее несколько раз мотнулась из стороны в сторону, и попытались поставить на ноги. Ноги ее не держали, дыхание с трудом пробивалось сквозь переставшее пропускать воздух горло. Ее душили рвотные спазмы. Перед глазами стояло багровое марево. А ее все вздергивали и вздергивали вверх, пытаясь утвердить на неспособных удерживать тело ногах, а она лишь висла на чужих руках, извиваясь от истерических попыток втянуть в объятые огнем легкие хоть немного воздуха, ничего не понимая и ничего не видя перед собой. Тогда ее подхватили и быстро потащили куда-то в сторону, и в тот же момент воздух, наконец, пробился сквозь барьер и с хрипом пошел по трахее в легкие. Она снова дернулась в рвотной конвульсии и окончательно мешком обвисла на руках тащивших ее солдат, глотая воздух разбитым ртом. Гомон и крики вдруг заглушил знакомый мощный звук, и, вздернув в неимоверном усилии голову вверх, Клава увидела сквозь красную пелену, все еще застилавшую глаза, что на нее стремительно надвигается что-то большое и грохочущее. Как ни странно, но именно это видение вернуло ей малую толику осознания происходящего, и она поняла, что это самолет, а уже в следующие секунды, с другой точки и более ясным взглядом увидела, что это и в самом деле был истребитель, садившийся прямо на поле, вернее, уже севший и чуть не раздавивший ее и тех, кто собирался ее изнасиловать. Они, видимо, услышали его и успели среагировать, выскочив из-под несущегося на них монстра и вытащив, не бросив свою добычу.
Теперь они стояли, тяжело дыша, обмениваясь какими-то репликами, то и дело разражаясь хриплым идиотским смехом, а Клава висела на руках у двоих из них и сквозь упавшие на лицо спутанные волосы пыталась рассмотреть, что происходит перед ней. Дыхание постепенно выравнивалось, и паника на удивление быстро уходила, вытесняемая холодной ненавистью и горечью досады на то, что все закончилось так гнусно и подло. Истребитель, а это был турецкий Бе-10, оставляя за собой шлейф белой пыли, проскочил, подпрыгивая на стерне, мимо них, развернулся, опасно накренившись и задев кончиком крыла землю, и побежал, замедляясь, обратно, обогнув их группу по короткой дуге – пилот стремился остаться в незадымленной полосе. Солдаты следили за его эволюциями, так что и Клаву разворачивали, как куклу, все время лицом к самолету. Теперь она смогла разглядеть даже детали. Истребитель остановился почти в профиль к ним, всего в десятке метров впереди, и она увидела перед собой скрещенные ятаганы и рваные дыры в фюзеляже и крыле. Фонарь сдвинулся, и из кабины на крыло выбрался пилот. Сбросив парашют на землю, он и сам спрыгнул с крыла и пошел к ним. Сквозь пот, заливавший глаза, и спутанные волосы, Клава с трудом могла разглядеть Янычара, но она пыталась. Любопытство к этому турку, которого один раз сбила она и который, в конце концов, сбил ее, вытеснило на время ужас из ее души. Турок был невысок, как и большинство летчиков-истребителей, но широк в плечах. К ее удивлению, он оказался блондином, и был не столько смуглым, сколько загорелым. А глаза у него были серые. Он остановился перед ней, шагах в двух, может быть, и теперь она обратила внимание на то, что разговоры и смех давно смолкли. Янычар тоже молчал, рассматривая ее. Затем обвел взглядом остальных и что-то сказал по-турецки, короткое, повелительное. Постоял еще мгновение, дожидаясь, пока кто-то из ее пленителей не ответил ему, – что-то такое же короткое, но с другой интонацией, – кивнул, добавил еще пару слов, повернулся и пошел прямо через дым к все еще горевшему аэродрому.
* * *
После налета в полку не осталось ни одного офицера старше Зильбера по званию, и он принял командование на себя. Забот оказалось много, но это были отнюдь не заботы командира полка. Полка, собственно, уже не существовало. Осталось только два истребителя: его и Логоглу. Карапетян уцелел, выбросившись из горящей машины, но при этом сломал себе обе ноги. На земле не уцелело ни одной машины. ВПП была разбита, сгорели склад горючего и ремонтные мастерские. Список потерь был огромен. Впрочем, его еще следовало составить. А еще надо было эвакуировать раненых, похоронить мертвых, погасить пожары, растащить завалы из сгоревшей техники и разобрать руины зданий, чтобы вытащить уцелевших, если они, конечно, там были. Поэтому теперь Зильбер метался по аэродрому или, вернее, по тому, что от него осталось, на чудом уцелевшем в этом аду майбахе убитого, едва ли не первой же бомбой, командира полка и командовал спасательными работами. Но чем бы он ни занимался, перед глазами у него все время стояла одна и та же картина: девушка-пилот в растерзанном комбинезоне, мешком повисшая на руках солдат аэродромной охраны. Спутанные, грязные, но все равно золотые волосы и огромные голубые глаза, смотрящие на него сквозь эти драгоценные заросли. Если бы он не сел там и тогда, ее участь была бы предрешена самим ходом событий. Озверевшие от ненависти и ужаса нижние чины растерзали бы ее там же, где поймали. Как только он думал об этом, а не думать он просто не мог, перед глазами вставали другие картины, картины из виденного им в детстве кошмара. Ему было пятнадцать, когда вспыхнул арабский мятеж в Заиорданье, и мародеры Аль-Хусейни, прорвав жидкие заслоны правительственных войск у Бейт-Шеана, хлынули на север, имея целью прорваться к Хайфе. Те тревожные дни, когда отряды самообороны и друзские ополченцы сдерживали натиск у Мегидо и Афулы, а они – ученики старших классов строили баррикады в предместьях Хайфы, ему никогда не забыть. Но все это было ничто по сравнению с караваном телег, прикрытых рогожей, из-под которой выпирали руки и ноги растерзанных бандитами людей, и передаваемых шепотом подробностей того, какой страшной смертью они умерли. При воспоминании об этом у него стучало в висках, и челюсти сжимались так, что начинали ныть зубы. Ничто не могло стереть из его памяти этих картин, намертво впечатавшихся в мозг подростка, как ничто не могло погасить в нем той ненависти к бандитам, которая, вспыхнув однажды, пятнадцать лет назад, в душе Зильбера, продолжала гореть в ней, не угасая, по сей день. И было уже неважно, что подоспевшие турецкие войска быстро и жестко навели порядок так, что теперь уже воспоминания о действиях иррегулярной курдской конницы до сих пор заставляют вздрагивать ночами жителей арабских деревень по обе стороны Иордана. Неважно было и то, что Аль-Хусейни, в конце концов, поймали и повесили в двадцать четвертом. Все это уже не имело значения. Душевная боль и ужас, испытанные тогда, продолжали питать черный огонь ненависти, то тлевший, то ярко вспыхивавший в его душе.