После налета в полку не осталось ни одного офицера старше Зильбера по званию, и он принял командование на себя. Забот оказалось много, но это были отнюдь не заботы командира полка. Полка, собственно, уже не существовало. Осталось только два истребителя: его и Логоглу. Карапетян уцелел, выбросившись из горящей машины, но при этом сломал себе обе ноги. На земле не уцелело ни одной машины. ВПП была разбита, сгорели склад горючего и ремонтные мастерские. Список потерь был огромен. Впрочем, его еще следовало составить. А еще надо было эвакуировать раненых, похоронить мертвых, погасить пожары, растащить завалы из сгоревшей техники и разобрать руины зданий, чтобы вытащить уцелевших, если они, конечно, там были. Поэтому теперь Зильбер метался по аэродрому или, вернее, по тому, что от него осталось, на чудом уцелевшем в этом аду майбахе убитого, едва ли не первой же бомбой, командира полка и командовал спасательными работами. Но чем бы он ни занимался, перед глазами у него все время стояла одна и та же картина: девушка-пилот в растерзанном комбинезоне, мешком повисшая на руках солдат аэродромной охраны. Спутанные, грязные, но все равно золотые волосы и огромные голубые глаза, смотрящие на него сквозь эти драгоценные заросли. Если бы он не сел там и тогда, ее участь была бы предрешена самим ходом событий. Озверевшие от ненависти и ужаса нижние чины растерзали бы ее там же, где поймали. Как только он думал об этом, а не думать он просто не мог, перед глазами вставали другие картины, картины из виденного им в детстве кошмара. Ему было пятнадцать, когда вспыхнул арабский мятеж в Заиорданье, и мародеры Аль-Хусейни, прорвав жидкие заслоны правительственных войск у Бейт-Шеана, хлынули на север, имея целью прорваться к Хайфе. Те тревожные дни, когда отряды самообороны и друзские ополченцы сдерживали натиск у Мегидо и Афулы, а они – ученики старших классов строили баррикады в предместьях Хайфы, ему никогда не забыть. Но все это было ничто по сравнению с караваном телег, прикрытых рогожей, из-под которой выпирали руки и ноги растерзанных бандитами людей, и передаваемых шепотом подробностей того, какой страшной смертью они умерли. При воспоминании об этом у него стучало в висках, и челюсти сжимались так, что начинали ныть зубы. Ничто не могло стереть из его памяти этих картин, намертво впечатавшихся в мозг подростка, как ничто не могло погасить в нем той ненависти к бандитам, которая, вспыхнув однажды, пятнадцать лет назад, в душе Зильбера, продолжала гореть в ней, не угасая, по сей день. И было уже неважно, что подоспевшие турецкие войска быстро и жестко навели порядок так, что теперь уже воспоминания о действиях иррегулярной курдской конницы до сих пор заставляют вздрагивать ночами жителей арабских деревень по обе стороны Иордана. Неважно было и то, что Аль-Хусейни, в конце концов, поймали и повесили в двадцать четвертом. Все это уже не имело значения. Душевная боль и ужас, испытанные тогда, продолжали питать черный огонь ненависти, то тлевший, то ярко вспыхивавший в его душе.
И вот теперь картины былого снова ожили в его памяти, но причиной была эта греческая женщина-истребитель и его собственные солдаты.
Вообще, все это было странно до крайности. Женщина-летчик! Он ни разу не слышал, чтобы у греков были женщины-пилоты. Он неплохо знал греков и не мог представить себе, как бы это могло случиться, чтобы такая невидаль появилась в Греции. Или еще где-нибудь. Во Франции была пара женщин-пилотов, в Пруссии летала графиня Панвитц, была – он читал о ней в журнале – какая-то русская летчица, то ли Нелюдова, то ли Неверова – Зильбер не запомнил ее фамилии, – которая поставила несколько рекордов пару лет назад. Но все они были спортсменками, любительницами, а не боевыми пилотами, тем более не истребителями. Но вот ведь случилось, и теперь перед его внутренним взором снова и снова проплывало то же страшное и притягательное видение: маленькая женщина в разорванном летном комбинезоне, спутанное золото волос, огромные голубые глаза.
В конце дня, когда уже были вчерне переделаны все первоочередные дела, а солнце успело зайти, он нашел время и для нее. Прихватив пару лепешек-гезленме, кусок козьего сыра и бутылку красного вина, он прошел на уцелевшую во время бомбежки гауптвахту, кивнул охранявшему ее дверь солдату и вошел в камеру.
Женщина стояла у противоположной стены. Возможно, перед его приходом она сидела на койке, покрытой грубым одеялом, или даже лежала на ней, но, услышав шум за дверью, предпочла встать. В камере было достаточно светло – лампочка внутри сетчатого плафона горела с тех пор, как два часа назад снова заработал генератор, – и Зильбер смог ее рассмотреть. Сейчас она была одета в мешковатый летный комбинезон французского образца, какими пользовались в турецкой армии. Он был ей велик, но хотя бы чист и цел. Она умылась и кое-как расчесала волосы. Губы у нее были разбиты и ощутимо припухли, но в целом лицо почти не пострадало, и Моня с трудом заставил себя не смотреть в это красивое лицо, в эти глубокие голубые глаза. Он отвел взгляд, шагнул к койке и положил на нее пакет с принесенной едой. Снова отошел назад – он заметил, что женщина напряжена, и не хотел ее пугать. Встав около двери, он спросил ее по-французски:
– Comment on vous appelle?[73]
– Moi de Klavdy Neverova, la citoyenne de l'Empire Russe,[74] – ответила она твердым голосом. Голос у нее оказался на удивление низким, с хрипотцой, может быть, природной, а может быть, и вызванной волнением.
– Вы русская?
– Вы говорите по-русски?
Оба они были в одинаковой мере удивлены.
– Да.
– Мои родители из Новгорода.
– Да уж!
– Вам не надо бояться. Все плохое кончилось. Мы не воюем с Россией. Вас передадут в ваше посольство в Стамбуле.
– Спасибо.
Он все же засмотрелся в ее глаза. Это было… Он заставил себя не думать о том, что это было.
– Я принес вам поесть.
– Спасибо.
Он спохватился, что забыл об одном, возможно, немаловажном для пленной моменте.
– Вы курите? – Он начал вытаскивать из кармана пачку папирос.
– Да.
– Вот, возьмите. – Он протянул ей пачку и полез за спичками. Зильбер понял, что ему следует уходить. Еще немного, и ему не выкрутиться.
– Мне надо идти… Но… Один вопрос. Надеюсь, что это не против правил чести. Это личное.
– Да?
– Кто летал на «семерке»?
– Я.
Он вздрогнул. Взгляд его, как завороженный, снова встретился с взглядом голубых глаз. Ему потребовалось усилие, чтобы овладеть собой, но с этим он справился.
– Спасибо. Вы отличный пилот.
Зильбер повернулся и вышел. Дверь за ним захлопнулась, лязгнул запор, но ничего этого он уже не слышал. Твердо ставя ноги и не глядя по сторонам, он вышел с гауптвахты и пошел прочь.