Этлен напрягся, ожидая от ярлессы любого сумасбродного поступка. Но она стояла неподвижно, обводя взором разрушенные стены, обугленные трупы, сваленные в гору во дворе, изрубленных на куски псов, закрывавших телами хозяев. Расширившимися ноздрями втягивала гарь, еще курящуюся над кострищем.
— Проклятые салэх, смерть на вас! Сдохните все, по всей земле!.. — Сида сбросила капюшон, опушенный мехом горностая. Толстая коса, отливающая золотом, упала через плечо. — Небом, горами и кровью клянусь… — меч поднялся, устремляясь к низким тучам, — изводить вас по всему миру! Огнем и сталью… — скользящее движение клинка — и коса упала к ногам феанни, — пока дышу, пока в силах двигаться и бороться!
Мак Кехта замолчала. Меч с шорохом вернулся в ножны. Сида обернулась к Этлену:
— Ты со мной?
— Да, феанни. Мои мечи всегда с тобой. До последней черты.
— Тогда пойдем…
Лох Крунх проснулся будто от толчка. Нехорошее место! И приносит нехорошие сны. Как наяву, видел он последний бой ярла и клятву Фиал Мак Кехты, уже ставшую легендой для всего Облачного кряжа.
Ройг хотел напиться из Аен Г'ера, но ему вдруг почудилось, что скачущие по валунам струи окрасились пролитой здесь некогда кровью.
Дозорный пнул в бок мирно сопящего Клуэсэха:
— Вставай, засоня, пора в путь.
Уже паря на спине грифона, ощущая щекой холодный воздух, хоть чуть-чуть вытеснивший к концу м'анфоора изнуряющий землю и всё живое на ней суховей, перворожденный начал приходить в себя.
А к вечеру внизу пролегла широкая лента Ауд Мора, и Лох Крунх вздохнул совсем спокойно. Где-то тут, совсем недалеко, должен быть корабль Эйана Мак Тетбы, а это означает конец пути, с честью выполненное задание и заслуженный отдых.
Правый берег Аен Махи, фактория, яблочник, день двенадцатый, перед сумерками
Вот уже третий день с неба сыпал противный мелкий дождик. Давно, ох как давно не принимала иссушенная суховеями земля живительную влагу. Но нам, уныло бредущим по правому берегу одной из величайших рек Севера, радости это не приносило. Так часто бывает, умом понимаешь: нужное дело, полезное, а сердце шепчет: ну почему на мою голову, потерпеть чуток нельзя, что ли?
Говорят, в лесу дождь дважды идет — первый раз с неба, а второй с листьев капает. А уж если на несколько дней зарядит, то от мокряди деваться и вовсе некуда. Льет из низких, грязно-серых, как портянки старателя, туч. Срываются мелкие капельки-бисеринки с продолговатых буковых листьев и с темного елового лапника. Тянет сыростью от могучих стволов, от прелой листвы под ногами. Одежда не то чтобы промокает, а напитывается влагой, становится тяжелой и противной на ощупь…
Всё-таки мы — странные существа. В зимнюю стужу мечтаем о погожих летних деньках, в летнюю жару — о свежести морозного утра и скрипе снега под сапогом, весной — об изобильной плодами осени, осенью — о распускающихся цветах и зеленоватой дымке первой листвы. И всё нам не так, всё бурчим под нос: как эта жара надоела! Или холод, или сырость, или… Да мало ли что! А нужно жить и радоваться каждому мигу. Любой погоде, всякому времени года. Иначе за вечной досадой и вся жизнь пролетит, а ее не слишком много отмерено, чай, не перворожденные — им бессмертие на роду написано, а не нам. Я так для себя давно решил, а нет-нет и прорывается недовольство.
Хорошо, что спутники мне попались терпимые к любым чудачествам.
Что за спутники и кто такой я?
Ну, перво-наперво обо мне. Кличут меня все, кого ни встречу, Молчуном. А что? Кличка верная. Не люблю попусту болтать. Может, скрытный такой от природы, а может, не нашелся еще человек, способный меня разговорить по-настоящему. Родом я из Приозерной империи. Хорошая земля, солнечная, приветливая, не чета здешним буеракам. Лежит она далеко отсюда, на Юге. Если в лигах, то сотни четыре с гаком будет, пожалуй. Начни пешком идти, за полтора месяца не доберешься. Расположена моя родина на берегах огромного озера. Ни имени, ни названия не придумали ему люди. Так и зовут — Озеро.
Только из Приозерной империи я удрал шестнадцать лет назад. Прямехонько из Храмовой Школы, что в самом Соль-Эльрине столичном стоит. Есть у нас обычай в Империи… Все старшие сыновья нобилей — тех, кто побогаче, и совсем разорившихся родов — проходят десяти весен от роду проверку на талант к магическим упражнениям. Те, в ком искра обнаружена, отправляются в Школу, и это есть честь великая — как для избранника, так и для всей семьи. Жрецы-чародеи, выученики Школы, огромным почетом и уважением пользуются, во все дела вхожи, ко всякой государственной должности применить знания и умения способны.
Беда в том, что таланта каждому своей мерой отмерено. Одному с походом, через край, — бери, не хочу. Другому — малая толика, ни туда ни сюда. Вот и я вскоре после начала обучения понял, что обделил меня Сущий Вовне главными способностями. Не удавалось, хоть ты тресни, собирать и накапливать Силу в амулетах с тем, чтобы потом использовать по мере надобности. «Заряжать», как говорят жрецы. Да что там заряжать! У меня через пять раз на шестой получалось просто ощутить Силу, взять ее кроху из Мирового Аэра. Нет, пользоваться чужими амулетами, заряженными старшими учениками и наставниками, я мог. И даже неплохо. Но кому нужен чародей-нахлебник, своего создать не способный? Так и норовящий чужим на дармовщинку разжиться? То-то и оно, что никому. А потому дорога мне была одна — в писари или библиотекари. Горбиться за свитками или сметать пыль перьевой метелочкой с тяжелых фолиантов, кланяться и угождать прочим жрецам. Даже тем, кто годами помоложе, зато к волшебству способнее оказался.
Вот когда осознал я это, такое зло взяло. Подумалось: да гори оно всё синим пламенем. И ученичество, и жречество, и почет, и уважение, и сытный кусок хлеба, а сытным он даже у писаря был бы. Бросил всё, не попрощался с товарищами и уж тем более не испросил позволения у строгих наставников. Бедному собираться — только перепоясаться, говорят в Трегетрене. Чашка, ложка, щербатая плошка… Ушел ночью. Как через ограду перебрался — ловкостью я никогда не отличался, а ограда в Школе высоченная, чуть не с крепостную стену, — до сих пор недоумеваю. Видно, здорово досада разобрала. А с досады да с обиды и не такое человек сотворить может. Об одном жалею — несколько пергаментов, которые стишками исписал, под половицей забыл, в тайнике. А может, оно и к лучшему? Раз решил со старой жизнью порвать, рви под корень.
Недолго я странствовал по полям и рощам родной Империи. Наставники не лыком шиты, живо розыск объявили. Кто из арендаторов-вольноотпущенников или из полноправных граждан против Храма пойдет? Когда б замешкался, замели бы и с позором обратно вернули. Вот и постарался я удрать как можно дальше. Только с матерью попрощаться забежал, в наследное имение. Только с матерью. Отец такое надругательство над честью нобиля не стерпел бы. Заглянул тайно, ночью. Мать захлебывалась в беззвучном плаче. Младший братишка — Диний — жался к ее подолу, дичился. Меня-то он совсем не помнил — несмышленышем двухлетним был, когда я в Школу уезжал. Тогда я подарил ему никчемную игрушку — единственный амулет, удачно заряженный бесталанным школяром. Деревянный болванчик, всегда теплый, на прочном кожаном ремешке. Он мог по чуть-чуть отдавать Силу, снимая усталость, смягчая раздражение. Сколько Динию сейчас? Двадцать четыре. Уже давно не ребенок. Где он сейчас, что делает? Живы ли мать со стариком отцом, суровым легатом семнадцатого Серебряного легиона? Кто знает?