Да, именно так. Девочку.
А вы не знали, что у девочек возраста не бывает?
Виктория Павловна оперлась на трость, чтобы не упасть.
— Умоляю, простите, — неловко улыбнулся ей какой-то гвардии подполковник.
Она сухо, совершено по-ленинградски, кивнула ему в ответ и тяжело захромала дальше. Ноги…
После Блокады ее ноги так и не восстановились. Каждую весну и каждую осень они опухали и она с трудом шла в свою библиотеку — выдавать детям Жюля Верна и Конан-Дойля. Врачи ей еще в пятидесятых советовали сменить климат. Но как она могла сменить его, когда тут, в Ленинграде, осталась Юта и мама?
И четыре раза в год — в день смерти Юты, в день ухода мамы, в день снятия Блокады и в День Победы она шла по своему маршруту. От старого своего дома по улице Марата до Пискаревского кладбища. Виктория Павловна не знала — там ли Юта? Но там точно лежала мама.
Шли годы и девочка старела, но ходила и ходила вдоль Невы сквозь промозглый город, меняющий имена быстрее человеческой жизни.
Потом она ходила три раза в год — прости, Юта! потом два раза — мамочка, извини! — после один раз — простите, ленинградцы. Все простите! Сил больше нет…
Но в День Победы — обязательно.
Как бы тебе трудно не было — пройти тебе, Вика, надо. Ведь тогда ты смогла? Значит — сможешь и сейчас!
— ПОБЕДААААА! — заорал кто-то прямо над головой.
Виктория Павловна вздрогнула — она так и не перестала бояться резких звуков. Может быть, поэтому она выучилась на библиотекаря? Или потому, что так и не успела дочитать 'Приключения капитана Гаттераса'? А ведь она так и не смогла ту книжку прочитать… Слишком явственно Вика слышала хруст разрываемых страниц и шелест огня в печке…
Слишком жесток был холод, веявший от перелистываемых страниц.
А тот мальчик с погонами подполковника… Как он похож…
Да, мальчик. И пусть ему восемьдесят или около того.
А вы не знали, что у мальчиков возраста не бывает?
Вика медленно, переваливаясь словно утка, неспешно перешла Невский проспект. Ровно по тем следам, невидимо впечатавшимся в Ленинград. И пусть память подводит, но следы-то остаются.
Они на стенах. Они на душах. Они остаются в глазах детей и внуков. Уцелевших детей и выживших внуков.
Вот словно у тех пареньков в камуфляже и с рюкзаками за спинами.
Глаза у них… Как у наших… Такие же… Отчаянно-огнедышащие.
Она слегка улыбнулась — по-девичьи небрежно, и задела одного из них плечом — по-старчески осторожно. Тот вежливо отшагнул в сторону и чуть кивнул, мимолетом глянув.
Парень, возвышаясь над веселящейся толпой на голову, смотрел…
Да, Юди больным взглядом смотрел на людей, празднующих Победу.
Они — имеют право. Ведь это и их Победа. Да, вот этих вот менеджеров и работяг, журналистов и кассиров, банкиров и сантехников.
Это — их Победа. Ведь они — дети, внуки и правнуки пацанов, которые победили.
Это наша Победа. Она всегда будет нашей.
Но…
— Это не моя Победа, Андрюх, — внезапно сказал Юди. — Я свою войну еще не закончил. И моя Победа — еще впереди.
Бабушка, опершаяся было на поисковика рукой, и грустно улыбнувшаяся, уже исчезла в глубине Литейного.
Еж помолчал и хрипло ответил:
— Помолчи, Жень. Пойдем. Присядем.
Парни сели на лавочке, скинув тяжеленные рюкзаки. Змей отцепил фляжку. Нагло глядя в глаза полицаям, отвинтил крышку и глотнул. Потом молча передал Юдинцеву. Тот — Буденному, потом хлебнул Дембель и протянул Ежу. Тот помолчал.
— За Победу, мужики! — крикнул кто-то из толпы, шедшей на парад.
Еж кивнул и сделал большой глоток, звякнув металлической пробкой. За Победу. И за Белоснежку. Конечно. А как же?
Пора.
На вокзал, на поезд.
И они пошли навстречу толпе, радостно шагающей с георгиевскими ленточками на штанах и шариками в руках на Дворцовую.
Хватит думать. Не надо больше думать. Надо быть в одиночестве. Челюсти сжимаются так, что зубам больно.
Идут, расталкивая плечами толпу.
Господи, как же нам повезло, что у нас такие деды!
Как же нам повезло, что мы живы!
Какие же радостные у нас лица сегодня! И какие мелочные проблемы нас ждут завтра.
Как же нас еще много!
И все благодаря тому подполковнику, которого я задел рюкзаком на эскалаторе 'Ладожской' станции. Эх, знать бы… Как он воевал тогда? Где он воевал? А ведь он воевал. Одни нашивки за ранения чего стоят.
Вот и площадь Восстания. Вот и Московский вокзал. Пора домой. Пора домой…
Нет, еще надо посидеть. Посидеть, покурить, посмотреть на людей — всем Ленинградом идущими на главную площадь.
Праздновать.
Да. Праздновать. И правильно.
Парни сели на корточки, закуривая по предпоследней сигарету. Крайняя — будет на перроне. Когда Степка, Васька, Сашка, Захар, Юрка, Уксус и дядьВова привезут 'груз двести'.
А рядом стоят три старика и обнимаются. Да какие они старики? Мужики! Просто немножко постарели. Вот этот, например, подполковник который…
О!
Так это ж…
Еж бросил взгляд на часы. Еще есть время и он встал, подойдя ближе, чтобы услышать. Рев толпы и грохот музыки перебивают ветеранов, но он попытался слышать, и хоть что-то услышал:
— Серега! А помнишь!
Подполковник, гремя медалями, хлопает по плечам капитана:
— Так точно, товарищ политрук! А ты, Павлов, как?
А потом они стоят, обнявшись втроем и говорят, говорят о своем, поправляя друг друга:
— Да миной тогда тебя накрыло!
— Снайпер это был, только косой, товарищ политрук, после мины я бы…
— А твой осколок как, лейтенант?
— Да так и похоронят с ним, товарищ политрук…
— Кондрашова жалко…
— Так кабы не лейтенант Кондрашов, мы бы с Павловым…
И вздох тонет в реве толпы:
— Волховскому фронту — ура?
— УРАААААА!!!!
И пусть они кричат, то ли наобум, то ли наугад — совершенно не зная, кто командовал этим самым Волховским фронтом, и где этот фронт был и что он делал — это сегодня не главное.
Сегодня главное — УРА.
'Имеем полное право', — думал про себя Андрюха Ежов.
Ведь Мы — дети и внуки тех, кто победил. И не надо тут вздохов, что не заслужили.
Мы многое, что не заслужили.
Но Победу надо помнить. Чтобы помнить — необязательно служить.
Там, где не помнят Победу — начинается смерть.
Ведь это нас с вами убивали.
Шесть миллионов восемьсот восемьдесят пять тысяч сто раз убивали нас на полях боев от Москвы до Берлина. Мы умирали в медсанбатах, сгорали в танках, падали с небес.
А еще три миллиона триста девяносто шесть тысяч четыреста раз нас травили собаками и морили газами в Треблинках, Освенцимах, Бухенвальдах и прочих безымянных шталагах.