И он снова рванул прочь из этих удушающих объятий. Куда угодно, лишь бы не здесь и лишь бы не так. И у него получилось. Серебряное сияние ослабло и он вырвался. Его догнало и скрутило, но Виктор снова вырвался и бросился прочь. Серебряная паутина развернулась, догоняя, а он бежал, хотя уже давно не было ни ног, ни дороги. Ничего не было, лишь серая тьма, тени, и отставшая серебристая паутина. А потом не стало и ее, и он остался среди теней. Они плясали в бесконечном хороводе, играя бесчисленным множеством оттенков, переливаясь и превращаясь одна в другую, дрожа в мареве горячего воздуха. Тени были живые, они говорили что-то важное, настолько важное, что от этого знания зависело все. Воздух тоже был живой и осязаемый. На ощупь он казался мягким и податливым: его можно было слепить в комок, а тени попадая в него начинали вращаться так быстро, что исчезали и начинался холод. Холод забирался под одеяло, под пропотевшее, вонючее белье, от него было не спрятаться, потому что вокруг была только чернота. Холод и тени сменялись как день и ночь, и мир состоял только из них…
Потом Виктор увидел потолок. Самый обычный, саманный потолок, черный от копоти, покрытый трещинами и большей частью скрытый во мраке. Он смотрел вверх, на то, как переплетаются тени на древней побелке и вдруг вспомнил, что где-то это видел. Впрочем, эти мысли быстро растаяли, смененные другими, более актуальными.
Комната была незнакомой маленькая, темная, тесная словно пенал. Остатки света едва пробивались сквозь грязное окно, оставляя помещение в таинстве полумрака, было прохладно и пахло лекарствами. За стеной кто-то скреб ложкой по стенкам котелка, с улицы доносился оживлённый разговор — материли какого-то Попова. Заглушая говоривших проехал грузовик, и стало тихо, даже ложка перестала звенеть.
Виктор повернул голову — получилось с трудом. Впрочем, можно было и не поворачивать, вокруг не было никого, лишь на табуретке, стоящей у изголовья кровати обнаружилась кружка с чем-то темным. Это оказалась заваренная малина, давно остывшая. Обычная эмалированная кружка показалась ему по весу трехпудовой гирей, он с большим трудом сумел ее поднять, а потом пил, чувствуя как холодный настой, проваливаясь в желудок тут же начинает растекаться по всем жилочкам организма. Сразу стало легче. Он сменил позу, сумев кое-как повернуться на бок, и стал смотреть, как гаснет в окне день.
Солнце зашло — комната погрузилась в темноту, а он так и лежал, глядя в одну точку — в окружающей черноте было все равно куда смотреть. С улицы доносились невнятные голоса — сперва обсуждали вечерний ужин, потом доказывали друг другу, что махорку стали выдавать дерьмовую, потом замолчали. Снова проехала машина — за окном мелькнули синие огни фар, где-то далеко забрехала собака, смолкла и наступила оглушительная тишина.
— Та сыпь, не жлобься, — глухой простуженный голос проскрипел прямо за окном.
Виктор раздраженно пошевелился — лежать в тишине было куда приятнее, чем выслушивать сплетни двух скучающих санитаров. Но те больше не говорили, лишь еле слышно возились за окном, а ему чудилось, что в комнату заползает сизый запах махорки.
— К этому не ходил? — снова раздался голос простуженного, — может, он уже холодный…
— Машка укол делала, — голос второго по-юношески ломался, — все нормально было.
— Машка в ляжку, — буркнул простуженный. — Это когда было? Часов пять прошло… Пойди погляди.
Второй что-то буркнул и первый зло взорвался: — Ты мне еще поцыкай, сопля, — с улицы донесся звук затрещины, — слушай старших.
Второй забубнил что-то жалостливо-оправдательное, и первый сменил гнев на милость, они снова замолчали.
— А девка евонная придет сегодня? — снова послышался голос молодого, — утром забегала.
— А тебе-то что? — хмыкнул простуженный.
Молодой вновь забубнил что-то неразборчивое, попытался увести разговор в сторону.
— Тебе-то что? — снова хмыкнул простуженный. — Не по сеньке шапка, — и он хрипло, каркающе засмеялся.
Потом они, как по команде, замолчали. Послышались легкие шаги, и санитары синхронно с кем-то поздоровались. Хлопнула входная дверь, и Виктор услышал как на улице зло и тихо прохрипел простуженный.
— Я тебе говорил, олуху, проверь, — его слова заглушил звук новой затрещины…
Он попытался повернуть голову, увидеть, кто пришел, но вместо этого заснул. Теней больше не было, был нормальный здоровый сон.
Свет лампы делил потолок на две неровные части. Меньшая казалась удивительно белой, на ней виднелись все трещинки, впадинки, все неровности. Большая тонула в серой тьме. Он с большим трудом повернул голову и вдруг увидел Таню. Она сидела за крошечным столиком у двери, накинув на плечи белый халат, и в свете керосиновой лампы, что-то читала. Неяркий свет вызвал боль в глазах, но он успел разглядеть, что на этом же столике щедро громоздились какие-то пузырьки, пакетики, поблескивал стеклом градусник. Виктор решил, что это неспроста.
Таня видимо заметила движение, механически повернулась в его сторону, увидев его открытые глаза, удивленно заморгала. Потом ее измученное лицо озарилось теплой улыбкой.
— Очнулся, — она подошла к кровати и положила ему на лоб прохладную ладонь. Она сделала это машинально, совершенно не задумываясь, как будто делала то уже десятки раз.
— Очнулся, — повторила Таня и, устало улыбнувшись, ласково провела рукой по его лицу. Выглядела она неважно: серая, осунувшаяся, с красными от недосыпа глазами. — Родненький, как же ты меня напугал…
— Пить, — прохрипел он. Жажда была сильнее раздумий. Горло словно ободрали наждаком да и язык, казалось, распух и не желал помещаться во рту. Таня засуетилась и поднесла к губам кружку с малиновым настоем. Стало легче.
— Что случилось? — спросил он. После питья стало легче, и голос уже не напоминал несмазанный механизм.
— Как с охоты тебя привезли, так и лежишь. Четвертый день пошел, — вымучено улыбнулась она и вдруг, словно что-то вспомнив, вскочила и выбежала из комнаты. Не прошло и минуты, как девушка вернулась, но уже в сопровождении Синицына.
— О! Мы очнулись, — принялся брюзжать врач, осматривая Виктора, — Ну-с, рассказывай! Как ты до жизни такой дошел?
— Да я и не помню ничего, — Виктор про паутину решил не рассказывать. — Помню зайца взял, шел уже обратно, мимо рощи. Что-то взорвалось сзади и все. Глаза открываю, а тут твоя рожа…
— Рожа значит, — обиделся Синицын. — Я значит над ним три дню бьюсь, антибиотики импортные перевожу, а он мне: — "рожа".
— Да ладно тебе, Николаич. Я же любя.
— Любя… Отстраню как я тебя от полетов на пару лет. Тоже любя. Тут запру и буду болячки твои изучать. На диссертацию хватит с головой.