Кэлловэй открыл глаза, чтобы посмотреть на любовницу. Диана словно вонзала в себя его член, на лице ее был полный восторг.
— Боже, — выдохнул он, — как хорошо! О да, да!
Лицо ее даже не дрогнуло при этих словах, она просто беззвучно продолжала свое занятие. Она не производила обычных звуков — негромкого довольного ворчания и тяжелого дыхания через нос. Она поглощала его плоть в полной тишине.
На мгновение Кэлловэй придержал дыхание — у него возникла ужасная мысль. Голова Дианы продолжала покачиваться внизу, глаза ее были закрыты, губы сомкнуты вокруг его члена, она была полностью погружена в свое занятие. Прошло полминуты, минута, полторы минуты. И в животе у Кэлловэя что-то сжалось от ужаса.
Она не дышала. Она была так бесподобна сейчас именно потому, что ни на миг не останавливалась перевести дыхание.
Терри замер от ужаса, и член его обмяк. Но Диана не обратила на это внимания, неутомимо продолжая работать, пока в мозгу Кэлловэя формировалась невозможная мысль: «Она мертва. Мой член у нее во рту, в ее холодном рту, и она мертва. Вот зачем она вернулась, слезла со стола и пришла сюда. Она жаждала закончить начатое, ей теперь безразличны и пьеса, и ее соперница. Именно это она любила больше всего, только это, и ничто иное. Она выбрала свой удел: заниматься этим вечно».
Кэлловэй не в силах был пошевелиться; он просто смотрел как дурак на труп, который делал ему минет.
Затем Диана, по-видимому, почувствовала его ужас. Открыла глаза и взглянула на него. Как он мог принять этот мертвый взгляд за взгляд живого человека? Она осторожно выпустила изо рта его сморщенное мужское достоинство.
— В чем дело? — спросила она, и ее нежный голос по-прежнему имитировал жизнь.
— Ты… ты не… дышишь.
Лицо Дианы помрачнело, и она отстранилась.
— О, дорогой мой, — произнесла она, оставив попытки изображать живого человека. — Я слишком плохая актриса для этого, верно?
Голос ее походил на голос призрака — тихий и несчастный. Кожа, которую Кэлловэй счел такой чарующе белоснежной, оказалась при ближайшем рассмотрении безжизненной, восковой.
— Ты мертва? — спросил он.
— Боюсь, что да. Я умерла два часа назад. Но мне необходимо было прийти, Терри, — столько незаконченных дел. Я сделала выбор. Ты должен быть польщен. Ведь ты польщен, правда?
Она поднялась и протянула руку к своей сумочке, оставленной у зеркала. Кэлловэй взглянул на дверь, пытаясь заставить себя пошевелиться, но ноги не слушались его. А кроме того, ему мешали спущенные брюки. Пара шагов — и он упадет.
Она обернулась к нему, и в руке ее что-то блеснуло. Как он ни старался, он не смог разглядеть, что это. Но что бы это ни было, оно предназначалось для него.
С момента постройки нового крематория в 1934 году кладбище терпело унижение за унижением. Могилы грабили в поисках свинцовой подкладки гробов, камни выворачивали и разбивали, все было испещрено граффити и загажено собаками. Не много осталось и приходивших ухаживать за могилами. Несколько человек, у которых здесь были похоронены дорогие родственники, стали слишком стары, чтобы пробираться по заросшим тропинкам, и слишком слабы духом, чтобы смотреть на этот вандализм.
Но так было не всегда. За мраморными фасадами викторианских мавзолеев покоились члены влиятельных и процветающих семей. Отцы-основатели, местные промышленники и чиновники — все, кем по праву гордился город. Здесь было погребено тело Констанции Личфилд («Доколе день дышит прохладою и убегают тени»),[9] и могила ее была одной из немногих, за которыми еще продолжали ухаживать тайные почитатели.
В эту ночь на кладбище никого не было — для влюбленных парочек стоял слишком сильный холод. Никто не видел, как Шарлотта Хэнкок открыла дверь своего склепа, и, пока она с трудом пробиралась навстречу луне, ее приветствовали лишь хлопавшие крыльями голуби. С ней был муж, Джерард; он сохранился хуже, поскольку умер тринадцатью годами ранее. За Хэнкоками следовал Джозеф Жарден со своей семьей, за ними — Марриотт Флетчер, и Энн Снелл, и братья Пикок. В одном углу Альфред Кроушоу, капитан семнадцатого уланского полка, помогал своей прелестной жене Эмме выбраться из их гниющего ложа. Повсюду приподнимались крышки гробов: да это же Кезия Рейнольдс со своим ребенком, который прожил лишь один день, и Мартин ван де Линде («Память праведника пребудет благословенна»),[10] у которого пропала жена, Роза и Селина Голдфинч — обе прямые как тростинки, — и Томас Джерри, и…
Слишком много имен, чтобы перечислить все. Слишком много степеней распада, чтобы их описывать. Достаточно будет сказать, что они восстали из мертвых: саваны развевались на ветру, лица были лишены плоти, виднелись обнаженные черепа. Но они, распахнув ворота, вышли с кладбища и пробирались через пустыри к «Элизиуму». Издалека слышался шум машин. Где-то наверху проревел самолет. Один из братьев Пикок, засмотревшись на мигавшего разноцветными огоньками гиганта, споткнулся, упал ничком и сломал челюсть. Ему осторожно помогли подняться и под руки повели дальше. Падение не причинило ему особого вреда; да и что с того, что в день Страшного суда он не сможет смеяться?
А тем временем генеральная репетиция продолжалась.
О музыка, ты пища для любви!
Играйте же, любовь мою насытьте,
И пусть желанье, утолясь, умрет!
Кэлловэя не могли найти у занавеса; и Хаммерсмит через вездесущего мистера Личфилда передал приказание начинать спектакль, с режиссером или без него.
— Он, скорее всего, наверху, на галерке, — сказал Личфилд. — Знаете, мне даже кажется, что я его вижу.
— Он улыбается? — спросил Эдди.
— От уха до уха.
— Значит, напился в стельку.
Актеры рассмеялись. В этот вечер они много смеялись. Спектакль шел без сучка и задоринки, и, хотя они не могли видеть зрителей из-за сияющих огней рампы, они чувствовали их любовь и восторг. Актеры покидали сцену, полные воодушевления.
— Все ваши друзья, мистер Личфилд, сидят на галерке, — сказал Эдди. — Они очень довольны. Они молчат, но я вижу, как они улыбаются.
Акт первый, сцена вторая; первый выход Констанции Личфилд был встречен спонтанными аплодисментами. И что это были за аплодисменты! Подобные глухому рокоту военных барабанов, подобные стуку тысяч барабанных палочек. Щедрые, бесконечные аплодисменты.
И разумеется, она их оправдала. Она начала свою роль именно так, как от нее ожидали, вкладывая в игру весь свой талант, не нуждаясь в движениях тела для того, чтобы передавать движения души, произнося стихотворные строчки с таким пониманием и страстью, что едва заметный взмах ее руки значил больше, чем сотня величественных жестов. После первой сцены каждое ее появление зрители встречали бурными овациями, за которыми следовала благоговейная тишина.