И разумеется, она их оправдала. Она начала свою роль именно так, как от нее ожидали, вкладывая в игру весь свой талант, не нуждаясь в движениях тела для того, чтобы передавать движения души, произнося стихотворные строчки с таким пониманием и страстью, что едва заметный взмах ее руки значил больше, чем сотня величественных жестов. После первой сцены каждое ее появление зрители встречали бурными овациями, за которыми следовала благоговейная тишина.
И снова! Аплодисменты! Аплодисменты!
Сидевший в своем офисе Хаммерсмит сквозь алкогольную одурь различал несмолкающий гул аплодисментов.
Он как раз наполнял очередной стакан, когда дверь открылась. Он на мгновение поднял взгляд и заметил, что на пороге стоит этот нахал Кэлловэй. «Бьюсь об заклад, позлорадствовать пришел, — подумал Хаммерсмит, — пришел мне доказывать, что я был не прав».
— Что вам нужно?
Молокосос не ответил. Краем глаза Хаммерсмит заметил на лице Кэлловэя широкую, довольную улыбку. Самовлюбленный недоумок пришел сюда, когда у человека горе.
— Я думаю, вы слышали?
Вошедший что-то проворчал.
— Она умерла, — сказал Хаммерсмит, начиная плакать. — Она умерла несколько часов назад, не приходя в сознание. Я не говорил актерам.
Кэлловэй ничего не ответил на это сообщение. Неужели этому негодяю все равно? Он что, не понимает, что теперь всему конец? Женщина мертва. Она умерла в здании «Элизиума». Начнется официальное расследование, вмешается страховая компания, будет вскрытие, следствие: откроется слишком многое.
Он сделал большой глоток, не глядя на Кэлловэя.
— После этого твоя карьера надолго застопорится, сынок. Конец не только мне, но и тебе.
Но Кэлловэй по-прежнему ничего не отвечал.
— Тебе что, нет дела до собственной карьеры? — повысил голос Хаммерсмит.
Последовала минутная пауза, затем Кэлловэй отозвался:
— Да плевать мне на нее.
— Выскочка бездарный, вот ты кто. Вы все такие, гребаные режиссеры! Одна положительная рецензия, и вы считаете себя творцами от Бога. Так вот позволь мне кое-что тебе объяснить…
Он снова взглянул на Кэлловэя, и ему не сразу удалось сфокусировать затуманенный алкоголем взгляд. Но в конце концов он это разглядел.
Кэлловэй, грязный педик, заявился к нему без штанов. На нем были носки и ботинки, но ни трусов, ни брюк. Эта сцена могла бы показаться комичной, если бы не его лицо. Он явно рехнулся: глаза вращались, по лицу текли слюни и сопли, язык вывалился изо рта, как у запыхавшейся собаки.
Хаммерсмит поставил стакан на промокашку и вгляделся в то, что было хуже всего. Рубашка Кэлловэя была заляпана кровью, алый след тянулся через все горло к левому уху, из которого торчала пилка для ногтей. Металлическое острие вошло глубоко в мозг. Он был однозначно мертв.
Но он стоял, говорил, ходил.
Из зрительного зала донесся приглушенный гул очередной овации. Этот звук показался директору нереальным, он шел из другого мира — из мира, где правили эмоции. Хаммерсмит всегда чувствовал себя изгнанным оттуда. Он никогда не блистал актерскими дарованиями, хотя, видит бог, старался, а две написанные им пьесы, он знал, никуда не годились. Его призванием была бухгалтерия, и он воспользовался ею, чтобы оставаться как можно ближе к сцене, ненавидя собственную бездарность так же сильно, как и талант других.
Аплодисменты стихли, и, словно по подсказке невидимого суфлера, Кэлловэй бросился на хозяина. Его маска была одновременно комической и трагической — здесь смешались смех и кровь. Хаммерсмит струсил и оказался в ловушке за столом. Кэлловэй вскочил на стол (он был ужасно нелеп: полы рубашки развевались, яйца раскачивались из стороны из сторону) и схватил Хаммерсмита за галстук.
— Филистимлянин, — произнес Кэлловэй, так и не узнав истинного лица Хаммерсмита, и сломал ему шею — хрясь! — а где-то далеко зрители снова захлопали в ладоши.
Не обнимай меня и не целуй,
Пока приметы времени и места
Не подтвердят тебе, что я — Виола.
Из уст Констанции это звучало как откровение. Почти казалось, что «Двенадцатая ночь» написана только что и роль Виолы предназначена специально для Констанции Личфилд. Актеры, игравшие на одной сцене с ней, отбросив гордость, склонялись перед гением.
Последний акт двигался к своему радостно-горькому завершению, и, судя по мертвой тишине в зале, зрители были заворожены.
Герцог говорил:
— Дай руку мне. Хочу тебя увидеть
В наряде женском.
Во время репетиции намек, содержавшийся в этих словах, был упущен, никто не смел прикоснуться к Виоле, не говоря уже о том, чтобы взять ее за руку. Но на сцене, в волнении, все табу были забыты. Потеряв голову, актер потянулся к Констанции. Она же, в свою очередь, позабыв о запретах, протянула руку ему в ответ.
Личфилд, стоявший за кулисами, едва слышно выдохнул «нет», но его приказ не был услышан. Герцог сжал руку Виолы, и под нарисованным небом соединились жизнь и смерть.
Это была ледяная рука, кровь не текла по ее жилам, кожа ее не горела.
Но здесь она вполне могла сойти за живую.
Они были равны, живой и мертвая, и никто не мог найти причины разлучить их.
Личфилд испустил вздох и позволил себе улыбнуться. Он боялся этого прикосновения, боялся, что оно разрушит чары. Но Дионис сегодня покровительствовал им. Все будет хорошо; он чувствовал это нутром.
Спектакль закончился, и Мальволио, все еще выкрикивавший свои угрозы, удалился. Один за другим актеры покидали сцену, оставив клоуна произносить финальные строки:
— Был создан мир бог весть когда —
И дождь, и град, и ветер, —
Но мы сюда вас ждем, господа,
И смешить хотим каждый вечер.
Огни в зале погасли, занавес опустился. На галерке загремели аплодисменты — те же аплодисменты, похожие на глухой стук. Актеры, лица которых сияли при виде успеха костюмной репетиции, собрались на сцене для поклонов. Занавес поднялся, и шум в зале усилился.
Кэлловэй — он оделся и смыл с шеи кровь — нашел за кулисами Личфилда.
— Ну что ж, мы имели оглушительный успех, — произнес череп. — Действительно, жаль, что эта труппа должна так скоро распасться.
— Да, жаль, — согласился труп.
Актеры повернулись к кулисам, зовя Кэлловэя присоединиться к ним. Они аплодировали ему и приглашали выйти на сцену.
Он положил руку на плечо Личфилду:
— Мы пойдем вместе, сэр.
— Нет-нет, я не смогу.
— Вы обязаны. Это столько же ваш триумф, сколько и мой.
Личфилд кивнул, и они вместе вышли, чтобы поклониться зрителям.