— Как я и сказал, твое назначение состоится не сегодня. Слава Богу, сейчас еще есть кому присмотреть за академией и ее насельниками, есть кому окормлять мою весьма специфическую паству. Пока у тебя есть время на то, чтобы вникнуть в дела, набраться опыта, постигнуть всевозможные тонкости, какие должен знать будущий ректор. Разумеется, это означает, что времени в академии ты будешь проводить все больше, а в оперативной работе — все меньше, однако у тебя останется еще вполне довольно свободы, чтобы заняться его погибающей душою. Надеюсь, к той поре, когда ты оставишь службу и займешь пост ректора, он научится самостоятельно существовать в людском сообществе, не порываясь ежеминутно отправить кого-нибудь на тот свет или одарить выразительными эпитетами.
— Послушать вас обоих — так я попросту буйнопомешанный, — покривился Курт, и помощник пожал плечами:
— Самокритика говорит в твою пользу; ты явно на пути исправления.
— Вот и займешься помощью ему в этом благом начинании, — кивнул отец Бенедикт, — каковое твоему грядущему ректорству отнюдь не воспрепятствует. Я ж ведь как-то ухитряюсь совмещать эти два занятия.
— Это вы к чему? — настороженно уточнил Курт, и наставник приподнял брови в показном удивлении:
— Я стал настолько косноязычен с этой болезнью?
— Id est… — проронил он, бросив взгляд на помощника. — Да вы точно шутите, отец. Его — мне в духовники?!
— Предпочтешь отца Альберта?
— Нет уж, благодарю.
— А что же ты станешь делать? Приходить для исповеди на мою могилу? Или после моей смерти ты намерен прекратить исповедоваться вовсе?
— Id est, я должен буду обращаться к этому недопырку «отче»?.. Что такого я вам сделал?
— Id est, — повторил за ним Бруно, — я буду обязан, кроме наблюдения за его непотребствами, еще и выслушивать все детальности, каковые Господь в своей невероятной милости оставил для меня скрытыми? Я-то в чем провинился?
— Ты пытался убить инквизитора, — напомнил Курт, — посему с тобою как раз все ясно.
— Всего лишь дал тебе по макушке. После чего и вовсе спас твою тушку из огня; если уж к кому и иметь снисхождение, так это ко мне.
— И вы всерьез полагаете, отец, что из этого что-нибудь выйдет? — вновь обратясь к духовнику, спросил Курт с неприкрытым скепсисом. — Да у меня язык не повернется рассказать ему…
— О чем, к примеру? — не дав докончить, уточнил отец Бенедикт, и он замялся, умолкнув. — Что есть такого, чего бы он о тебе не знал?
— Пара вещей, — не сразу отозвался Курт уже серьезно. — Которые не известны, кроме вас, никому.
— Со временем сам решишь, следует ли открывать их своему новому душепопечителю. Кроме того, даже если Бруно не знает чего-то достоверно, о многом он догадывается: кроме меня, лучше него тебя никто не знает. Согласись, пусть порою и через силу, пусть не сразу и не всегда легко, но только ему ты сможешь открыть душу. И только он достаточно видит тебя, чтобы дать правильный совет или просто молча выслушать. Ну и в конце концов, — докончил духовник строго, — это моя последняя воля, если уж на то пошло. Я сказал: с момента моей кончины твой духовник — вот этот священник, и точка.
— Какая потусторонняя тварь дернула меня тогда покровительствовать беглому бродяге? — буркнул Курт, бросив на помощника уничтожающий взгляд исподлобья. — Воистину, ни одно доброе дело не остается безнаказанным.
— Любопытно знать, кого именно из потусторонних сущностей, могущих вкладывать мысли в разум человека, ты поименовал тварью? — переспросил Бруно и, помедлив, присовокупил: — Сын мой.
— Отвали-ка, отче, — проговорил Курт угрожающе, и наставник усмехнулся, ненадолго устало прикрыв глаза:
— Я вижу, все будет хорошо… А теперь призовите мне лекарского помощника.
— Бруно, — скомандовал Курт, и помощник подорвался с места, метнувшись к двери, едва не споткнувшись на ровном месте, когда отец Бенедикт договорил вслед:
— Да нет же, я в порядке, не суетитесь… Ну, — поправил он сам себя, когда Бруно остановился, глядя настороженно, — не совсем, быть может, в порядке, тем не менее немедля преставиться я не намеревался. Попросту утомился. Однако прерывать разговор для отдыха, пусть и краткого, я не хочу — как знать, проснусь ли… Этот парнишка знает, что мне нужно; просто вели ему принести мой stimulator, и беседу мы продолжим. Я еще не сказал самого важного, с чего, быть может, следовало бы начать, — о твоем будущем, Курт.
— Предчувствую, эта часть будет любопытной, — не удержав облегченного вздоха, произнес он, кивком направив помощника за дверь. — Если сегодня вы поставили себе цель научить меня удивляться снова, отец, вам, боюсь, это начинает удаваться. Это пугает. Что-то еще будет.
— Вот именно, мой мальчик, — повторил наставник серьезно. — Что-то будет.
Сентябрь 1397 года, Богемия
Двадцать пятый Великий Магистр Тевтонского Ордена Конрад фон Юнгинген был произведен на свет в 1355 году, а стало быть, на данный момент он достиг своего сорок второго года от роду. Это обнадеживало.
Представители ордена, вообще говоря, никогда не были легкими собеседниками. Их устав подчеркнуто выпячивал собственную если не безгрешность, то уж во всяком случае возвышенность, и обсуждать с ними дела за трапезой, как это принято у всех нормальных людей, было просто невыносимо. Определить подобное заседание на среду или пятницу значило показать себя дурно, ибо соблюдение поста есть не только отказ от скоромной пищи, но и отрешение от удовольствий и излишеств, под категорию которых совершенно точно подпала бы любая снедь с императорского стола. Повара свое жалованье получали не за красивые глаза, и смена постных блюд могла затянуться в иные дни на час; развлекать же себя в течение разговора черствым хлебом с безвкусной водой не казалось хорошей идеей.
Пригласить Великого Магистра (или хоть командора) для какой-либо беседы в воскресный день также было немыслимо: день этот должен быть посвящен размышлениям о высоком. Растолковать этим людям, что безопасность державы и трона, будущее той самой веры, которую они так блюдут, — все это возвышенней некуда, не представлялось возможным. Также, призывая кого-либо из них, надлежало свериться с календарем, испросить совета у капеллана и убедиться, что назначенный день не выпадает на праздник, память или какую-нибудь годовщину второго обретения пятой метлы третьего конюшего девятнадцатого Магистра, о чем подобает упомянуть прежде, нежели даже поприветствовать и пожелать здравия.
И, откровенно говоря, с людьми, которые добровольно отказываются от мирских благ в виде вкусной пищи, хотя бы редких увеселений и женщин, — совершенно точно что-то не так. Монастырские насельники в большей своей части избрали подобную жизнь либо по родительской воле, либо пресытившись всем упомянутым, либо, каковое явление встречается довольно часто, пережив в своем бытии какое-то событие, ранившее им душу. Тут, понятное дело, не до девок и пиров. Когда каждый день косишься на потолок и раздумываешь, как бы хорошо смотрелась петля под люстрой, или посматриваешь с верха часовенной башни на камни внизу, просчитывая, сколько мгновений займет короткий полет к подножью, или, к примеру, подхватываешься ночами с постели в кошмарах, — не рехнуться бы, и то ладно. И главное — монахи, отрекаясь от мира, от него ограждаются; запираются за стенами, за дверями келий, не видят и не слышат искушений, разве что в собственном воображении. Эти же в мир погружаются с головой, и все равно блюдут свой статут. Путешествуют — и молятся, когда положено, без нагоняя от капеллана и косых взглядов сотоварищей. Останавливаются в трактирах — и не лапают разносчиц. Бывают на обедах у высокопоставленных особ — и не сметают со стола все, до чего могут дотянуться. Даже инквизиторы, бывающие при дворе, столь бессовестной праведностью не отличаются; давят на мозги Писанием и Господней волей, куда без этого, но едят-пьют и косятся на прислугу и придворных дам с формами, как положено здоровым зрелым мужчинам. В присутствии же воинов Госпиталя чувствуешь себя треклятым язычником.