Ноги и руки дрожать и ныть перестают; с плеч годков десятка два скатится.
— А виды оттуда!
Господи Батюшка, красоты какие Ты раскидал по свету. Живи, человече, пользуйся, да благословляй Пославшего.
Ан, нет! Враждуют, завидуют, жадничают! Живой человек все о завтрашнем дне думает; а того не видит, что, ложась спать, не знает, с чем завтра встанет, а то и встанет ли?
Так шепчет Михеич, сидя под окном сторожки на лавочке. Он до света не ложится спать; сторожить надо церковь от лихого человека. Захрипели, застонали в сторожке часы — возрастом ровесники Михеичу, еще старым батюшкой ему подарены. Набрались силы, двенадцать ударов пробили.
Сторож встал, на палку-клюку оперся; побрел к паперти; надо и ему с колокольни православному люду полночь возвестить. Взошел на паперть, за веревку взялся, вот собрался первый раз ударить, да на лес взглянул, что от села деревню Пестровку отделяет, и замерла рука.
Что это, Господи?!
Над лесом край неба в алый цвет окрасился. Заре еще рано быть, да и не таким цветом она начинается.
А тут, на-ка! То ярко-широко красный цвет разольется, то точно колыхнется, уменьшится. Уж не горит ли что? Батюшку разбудить? Нет, пожалуй, зря человека напугаешь! Нащупал в кармане ключ от колокольни, оттолкнул отпертую дверь; уверенно по лестнице поднимается. Тут свет ему не нужен; на память каждую ступеньку знает. Взобрался. Лес-то внизу остался, а за ним Пестровка, как на ладони, видна. Вся почти огнем освещена, а люди спят.
— Царица Небесная, Заступница! Живьем сгорят, не проснутся.
Привычной рукой нащупал веревку от большого колокола, размахал его и начал бить по одному краю.
Воздух прорезал густой тревожный крик колокола: «Бум-бум-бум-бум», — зачастил великан… Нарочно его выбрал Михеич.
До Пестровки и трех верст нет; звон там всегда слышен, а по тихому ночному воздуху, да еще с ветром и подавно.
— С ветром!
Тут только ему вся серьезность опасности представилась… Нагоняя друг друга, плывут, частят удары набата. Сейчас всполошится спящий люд.
Первым проснулся батюшка.
Со сна подумал: «Выстарелся совершенно мой Михеич». Вдруг заколотилось сердце, — совершенно проснувшись, набат узнал. Толкнул окно. Распахнувшаяся ставня открыла перед ним половину неба, ярким заревом охваченную.
Тревожные звуки плывут и плывут. Окна захлопали, калитки открылись, улица испуганным народом наполнилась. Бестолково снуют, мечутся по селу.
— Пестровка горит! Скорей, братцы, на помощь! В такой ветер и сушь вся деревня сгорит, — покрыл шум сильный голос батюшки. — Запрягай коней в бочки! Машину скорей!
Оборвался у него голос… Вспомнил, что пожарный рукав в полную негодность давно уже пришел, а привезти из города новый мужички все никак не удосужились; хотя на сходках не раз об этом галдели, но все более важные нужды находились.
— Мерзавцы проклятые, — несется с другого конца села зычный крик урядника, — я из вас, сукиных детей, ремней надеру, в Сибири сгною!
У самого пожарного сарая, стоявшие на солнце порожние бочки рассохлись, воды не держат. А зарево все больше и больше небо охватывает. В Красном светло, как днем, а что же в Пестровке!
В Пестровке — ад! — Загорелся овин у Степана. Сухая крытая соломой постройка загорелась, как свеча. Ветер подхватил и разбросал по соседним крышам искры и даже малые головешки. Деревня запылала разом в нескольких местах. Раздуваемое ветром пламя шумело, как расходившееся огненное море; перекидываясь с одной стороны улицы на другую, охватывая новые дома, широкой волной лилось к лесу. Вот лизнуло ближайшую низкую ветку. Затрещали иглы, побежали светло-красные струйки все выше и выше; перекинулись на другое дерево, посыпались искры на сухостой и валежник, и затрещал, загудел загоревшийся лес.
Несчастная Пестровка не только горит сама, но еще оказалась с трех сторон охваченной огненным поясом.
Люди, вернее, закопченные тени, бестолково мечутся из стороны в сторону. Нестройный крик, гомон людей, ржание лошадей, мычание запертых коров, блеяние глупых, кидающихся в огонь овец, гул и треск пожара слились в жуткий аккорд. Обезумевшие бабы бросались в горящие дворы за забытыми грудными ребятами, то за рвущимися в огонь овцами, то за забытой кормилицей-коровой. От жара, дыма и гари нечем дышать. Спасенное с риском для жизни имущество дымится без помощи…
В ближайшем селе Красном не до них.
Горящий лес грозит им самим нешуточной опасностью.
Головни, как черные птицы с огненными хвостами, летают над головами; жуткие удары набата рвут воздух.
Через каких-нибудь два-три часа от несчастной Пест-ровки не осталось и следа. Черные трубы да обгорелые столбы только и отмечают места былых домов.
Ласковое утреннее солнце обогрело жалкую группу былых обитателей Петровки. Измученные, перепуганные ребятишки притихли, прикорнув на кое-какой спасенной рухляди. Мужики молча, упорно переглядывались; опомнившиеся бабы считали стариков и ребятишек.
— Бабоньки ж вы, мои милые, — мамонька моя родная погорела, — дикий вопль огласил пожарище. И растрепанная молодая бабенка кинулась к груде углей, оставшихся от ее хаты.
Тут только бабы заметили, что нет старой Матрены, что уж год целый лежала без ног.
— Погодь, Аграфена, — бросился за бабенкой ее муж, но поздно.
Бедняжка уж разгребает не погасшие еще головешки и угли, не чувствуя жестоких ожогов рук и не замечая тлеющего платья; подоспевшие мужики раскидали балки и кирпичи обрушившейся печи, обнаружив останки Матрены.
Обеспамятевшую Аграфену оттащили подальше от трупа. Притихли окружающие ее бабы.
Как-то стыдно стало причитать и плакать о коровах и овцах рядом с трупом бедной, кроткой, всеми забытой старухи.
На сходке порешили всем мужикам идти на заработки, бабам с ребятами выдали свидетельства на право собирать на погорелое и потянулась из села длинная вереница бесприютных людей. В числе последних была и жена каторжника Власа — Ариша с десятилетним сыном Васюткой. Степенным шагом выступает он рядом с матерью. В руках гладко оструганная палка, за плечами котомка с жалкой одеждой. Мать ничего не несет; на ней только пустая сумка для подаяний.
Скорее бы отойти от знакомых мест, среди чужих людей легче, все забудется. И вдруг мальчика осенила мысль.
— Мамка, — несмело окликнул мальчуган.
— Что, касатик что родной!
— А там, в городе, будут меня кликать «каторжником»?
— Нет, дитятко, там никому не ведомо, что твой батя в каторге!
— Ты говорила, что его сослали на пять лет, а где ж он теперь?