этой камере, на обыденном языке называется Ничто!»
«Ничто! Ничто!! Ничто!!!» — пролетает по залам гулкое эхо. В недрах камеры раздается тяжелый удар — что- то взорвалось, заверещали зуммеры, стрелки приборов заплясали и установились на нулевом делении. Эксперимент закончен. В камере образовалось Ничто.
Но дверца камеры от взрыва приоткрылась, слетев с непрочной защелки, — и ученый с корреспондентом увидели Ничто. Но и Ничто увидело их. Потому что оно оказалось не то чтобы живым, но в какой-то степени обладающим сознанием. Во всяком случае, видеть оно могло, и это было очень страшно: ощущение безглазого ледяного взгляда, направленного на тебя, живого и дрожащего, откуда-то издалека, из тусклой черной мглы. Они ничего не видели, но чувствовали на себе страшный взор, говоривший о близости Ничто. Это был самый большой страх, который когда-либо испытывал Ларькин.
Корреспондент и физик навалились на тяжелую стальную дверь и стали, поднатужившись, закрывать ее. Казалось, ещё немного — и Ничто вырвется на свободу и поглотит их. Нет, оно не препятствовало им и не торопилось наружу. Ему было некуда спешить, оно было вечным, оно родилось раньше всего сущего и было безразлично к тем, кто пробился к нему через покров материи здесь и сегодня. Но все равно, дверь нужно было закрыть как можно скорее.
Ничто не оказывало сопротивления, но все-таки было трудно, невыносимо тяжело сдвинуть с места бронированную, поврежденную взрывом дверь. И когда она наконец встала на место, корреспондент и ученый долго не могли отдышаться, припав к ней: два теплых, живых, насмерть перепуганных и поседевших от страха человеческих существа...
Проснувшись, Ларькин долго не мог прийти в себя, страшный сон казался ему предвестником чего-то ужасного. Хотя вообще-то в сны он не верил — и сам постеснялся внезапно возникшего желания пересказать свой кошмар Большакову. Но тому, как обычно, не нужно было ничего говорить.
— А сон тебе приснился паршивый, — ни с того ни с сего заявил вдруг тот в середине разговора о врачах. — Вашу душу тревожат нехорошие предчувствия, господин ротмистр. Я бы на вашем месте в ближайшее время вел себя поосторожнее.
— Ладно, я буду осторожен, — пообещал Ларькин.
— Как-то легкомысленно ты отнесся, Виталик, честное слово. Ты, может быть, думаешь, что такие сны предвещают опасность нечаянно стать отцом? Осторожность осторожности рознь, — Илья имел обыкновение в шутовской манере говорить очень серьезные вещи. — Звезды советуют вам, коллега, провести ближайшие сутки дома в обнимку с бутылкой водки.
— Не каркай, тебе говорят. Когда же ты уймешься?
Юрий Николаевич выглядел озабоченным. Свое беспокойство он позволял себе выражать одним-единственным способом: дымил своей «Явой». Он кивнул на стул и сказал Ларькину:
— Садись. Я тут думал... как бы необычно это не звучало, — майор иронизировал и над собой, и над другими без намека на улыбку. — Мне это дело напоминает ещё одну историю, вот только я не знаю, имеет ли смысл её рассказывать. Было это в ноябре и вспомнилось по ассоциации. Да тут припутан ещё и третий случай, который тоже кажется мне довольно сомнительным. Мне надо убедиться, что Стромынка имеет какое-то отношение к тем прошлым событиям — и тогда я смогу рассказать тебе все. В принципе, дело сверхсекретное. Пока я могу только посоветовать тебе: будь осторожен. Возможно, речь идет о классе «гамма».
— Третья степень? Локальное проникновение другой цивилизации с целью диверсии и шпионажа?
— Именно.
...Виталий взял с собой пистолет, радиомаячок, фонарик, набор отмычек, несколько приборов, в том числе счетчик радиоактивности. По старой привычке захватил длинный прочный шнур. Отстраненно подумал о том, что, может быть, от пули из своего «Макарова» он сегодня и...
Но не будем о грустном. Все равно так лучше, чем спиной на кол. Вздор, он жив, здоров, силен и погибать не собирается. Ларькин собрал оставшееся снаряжение, часть развесил на себе, часть положил в сумку и спустился к машине.
В гараже его ждала Ирина, необычно серьезная. Сегодня она не стала, как делала обычно, перекрашивать радужную оболочку глаз в голубой цвет при помощи астома. Карие очи выражали тревогу.
— Возьми меня с собой, капитан.
— Меня с тобой не пустят, — строго ответил Ларькин. — И не смей меня гипнотизировать.
— Я больше не буду. Возьми меня, Виталюшка-дурачок, я тебе пригожусь.
Капитан остановился у «жигуленка», повернулся к Ирине, состроил укоризненную гримасу.
— Нет. Лейтенант Рубцова, не устраивайте сцен. Очень вас прошу.
— Ладно, — но вместо того, чтобы уйти, она вцепилась в его плечи, глядя прямо в глаза, сказала: — Тогда я нарушу обещание и все-таки внушу тебе кое-что, Ларькин. Ты будешь думать обо мне. Понял? В тот самый момент, когда твой мозг будет готов тебя выдать, ты будешь думать обо мне.
Рубцова притянула к себе Ларькина — ему пришлось отвесить едва ли не поясной поклон, чтобы она смогла дотянуться до его губ. Ирина крепко поцеловала его и отпустила, глаза ее вновь сияли необычным голубым светом, едва ли не фосфоресцировали при тусклом дежурном освещении гаража. Таких глаз в природе не бывает, но ей нравилось. Лейтенант Рубцова теперь выглядела гораздо веселее и бодрее. Садясь в машину, Ларькин осознал, как хитро и двусмысленно Ирина поступила. С одной стороны, дала щит или, если угодно, надела шлем на его голову. С другой стороны, воспользовалась случаем, чтобы привязать ещё крепче, показать свою власть.
Перед раскрывающимися створками ворот, взявшись за руки, пробежали огромные, в человеческий рост, ярко раскрашенные печатные буквы: «Думай о том, какая я стерва». Это было так неожиданно, что выезжавший во дворик капитан чуть не нажал на педаль тормоза. Чуть позже вторая вереница букв догнала его уже на улице: «О том, как нам было хорошо».
Как любит говорить Илья Большаков, минует нас пуще всех печалей и бабский гнев, и бабская любовь.
***
Виталий оставил «копейку» за пределами огороженной площадки и пошел к трем пятиэтажкам пешком через заброшенный скверик. Недавние морозы отступили, температура была чуть ниже нуля — самый комфортный из зимних погодных режимов. Проходя мимо закрытого детсада, он почувствовал на себе взгляд из одного окна на первом этаже, но, когда осторожно взглянул туда, никого не увидел. Конечно, нетрудно было догадаться, что люди Тимашова «вели» его от самого Хлебникова переулка.
Серые здания остались прежними. Большие, неподвижные, хмурые, они словно неохотно обратили на Ларькина внимание: подумаешь, ползет какая-то козявка. С виду дома как дома: серая цементная штукатурка, крыша из старого шифера, пять