— Все лёгкие себе скуришь, — ворчал дедушка, прицокивая языком. — В музее естественных наук выставлены заспиртованные лёгкие, и тебе следовало бы…
По правде говоря, я была в музее естественных наук, и те лёгкие видела: одно, розовое и пышное, было подписано как «здоровое», а другое было лёгкое курильщика, сморщенное и пропитанное смолой. Как по мне, это была дурная агитка: совершенно очевидно, что бывшие владельцы обоих лёгких были давно и безвозвратно мёртвыми, а если так — то какая, право слово, разница?..
Я начала курить лет в шестнадцать. Тогда это был способ прочищать голову, удерживать концентрацию и не засыпать в мастерской: я делала под руководством Урсулы кошмарно сложный и чудовищно срочный заказ для Волчьего Совета, и к четвёртому дню у меня болели уши от звуков сварки и тонкого звона, с которым рвались дурно сплетённые чары. Была зима, и, когда держать лицо становилось совсем невыносимо, я выходила на улицу, в мрачный сонный сад, умывалась снегом и подолгу смотрела в пустоту.
Тогда выяснилось, что никотин здорово освежает мозги. Сперва я скуривала по одной сигарете за вечер, когда заклинания совсем переставали получаться. Потом одна сигарета превратилась в две, а две — в полпачки.
Керенберга страшно ругалась и грозилась выпороть, но обошлось только криком, тяжёлым подзатыльником и наказом купить приличный табак. Я перешла на самокрутки, перепробовала весь ассортимент алхимического магазина и курила теперь по большей части табак «мужской», без ароматизаторов, подкопчённый на вкус, средней крепости; иногда, под настроение, я брала смеси с кофе. В скручивании сигареты мне даже казалась какая-то магия, вроде старых чар: в том, чтобы отмерить нужное количество табака на глаз, и в том, чтобы скрутить ровно и гладко.
А бабушка — поругалась и перестала.
Я затушила бычок о металлический наруч. Горгульи смотрели на меня с ожиданием, и во многих из них я видела тревожно дрожащие, ненаполненные чары, — пришлось, вздохнув, разрезать руку ещё раз, глубже и дольше, и подождать, пока кровь соберётся в ладони-лодочке мрачной вязкой лужей.
— Шли бы вы спать, Пенелопа.
Я дёрнулась и рассыпала капли, за что немедленно получила по ногам тяжёлым боком и едва не упала в снег.
— Не нужно ко мне подкрадываться.
— Упаси Тьма. Вам помочь?
Я дёрнула плечами, тряхнула пальцами, заклинанием залечила порез, вытерла руки снегом, — и только тогда обернулась к мужу.
Ёши стоял на крыльце в голубом халате с большим капюшоном. Он был возмутительно бодр, а в руках держал большую чашку, от которой поднимался дымок.
— Будете? — он любезно отсалютовал мне кружкой.
— Что это?
— Грог.
— Грог?
— Грог на роме и коньяке, с лимонным соком и мёдом. Вы знали, что у вас на кухне нет бадьяна?
Я пожала плечами. Я не была уверена, что правильно помню, что такое бадьян.
— Так вы будете?
— Я не пью из чужой посуды. Из соображений гигиены.
Ёши на мгновение нахмурился, потом кивнул и отпил из кружки. Судя по блаженному лицу, я многое потеряла, отказавшись от этого его грога, — но, по правде сказать, я не была уверена, что меня не стошнит этим же грогом прямо в окровавленный снег.
— Что вы здесь делаете? И как давно вы стали пить коньяк по утрам?
Ёши улыбнулся и отпил ещё. Ну, конечно. Я отвернулась и швырнула горгульям несколько жменей мясной стружки подряд; Малышка завалилась на спину и сладко подёргивала лапой, а Летун пытался выкопать из-под неё еду, смешно подскакивая на трёхпалых тонких лапах.
Ёши молчал и, кажется, наслаждался видами. Он был невозможно чужим и вместе с тем почти казался человеком; я поковыряла носком снег, устало прикрыла глаза и всё-таки сказала:
— Давайте прямо. Чем я так вам не угодила?
— Простите?
— Чем я вам не угодила, господин Ёши? Я ваша жена, в конце концов. Имею я право знать?
— Не понимаю, о чём вы, Пенелопа.
— Вы не желаете со мной разговаривать. Не интересуетесь делами Рода. Не пытаетесь наладить… хоть что-нибудь. Что вам не так? У вас аллергия на горгулий? Вас оскорбляет то, что у меня маленькие сиськи? Вы любите другую женщину? Эту… Сонали?
Всё это было довольно отвратительно. Меньше всего я хотела бы, честное слово, навязываться: я не дурочка и умею понять, когда бываю не к месту. Но утром, в темноте и с недосыпа, мне не хотелось соблюдать приличия. Может быть, я просто слишком старая для этого дерьма.
Стоило бы смотреть мимо, но вместо этого я зачем-то следила за его лицом. Ёши едва заметно хмыкнул, как будто всё это невероятно его забавляло, а потом мотнул головой:
— Чего вы хотите?
— В каком смысле?
— Я так понимаю, вас не устраивает наш брак. Я видел эти ваши, — он сделал замысловатое движение рукой, — предложения, но они, очевидно, абсурдны. Если уж прямо, так давайте прямо: чего вы хотите?
Я нахмурилась.
— Вы мой муж, господин Ёши.
Он чуть приподнял кружку, и рукав верхнего халата съехал по предплечью, обнажив крупный диск зеркала в запястье: в отличие от меня, Ёши не стал его подпиливать, и стекло выдавалось над кожей на добрых несколько сантиметров. Ёши покрутил рукой так и эдак, и отблески фонаря заплясали на серебристых гранях.
— Определённо, — подтвердил он наконец. — Так чего вы хотите?
Я нахмурилась. Моё замешательство явно его веселило; Ёши снова с наслаждением глотнул свой грог и продолжил, так и не дождавшись от меня ответа:
— Вы хотели доступ к моим счетам, вы его получили. Вы затеяли ремонт в склепе, я не стал возражать. Вы урезали моё содержание, мне всё равно. Вы потребовали, чтобы я сопровождал вас на праздник — в нём дело? Вас что-то не устроило?
— Вы надели траур, — растерянно напомнила я.
— Я ношу траур, — спокойно ответил Ёши и отвёл волосы, открыв крупную чёрную серьгу в правом ухе. — Моя сестра погибла меньше года назад. Мне следует забыть об этом?
Я смутно помнила, что панихиду по Озоре Се держали прошлой весной, и Ёши, оставшийся после смерти сестры последним из Се, уехал в горы буквально на следующий день. Мы с Озорой были представлены, и адвокат наверняка отправил лампаду от моего имени; все дела Бишиги вели с Ёши, и они ассоциировались у меня только с дурными идеями и головной болью.
Я отвела взгляд. Горгульи постепенно возвращались на свои места, только Малышка так и валялась в разворошённом снегу, недовольно хлопая хвостом, а Бульдог сел у меня в ногах и застыл безмолвным изваянием. Я потрепала его за каменным ухом, натолкала табака в самокруточную машинку и всё-таки сформулировала:
— Я ничего о вас не знаю.
— Что вы хотите знать?
— Вы действительно не понимаете?
— А вы?
— Вы мой муж, — медленно повторила я. — Мы живём, как соседи, господин Ёши. Это ненормально. Это неприлично.
Он улыбался чему-то — хмуро и не слишком дружелюбно. Хотелось исчезнуть; хотелось отмотать весь этот глупый разговор назад, отменить его, докурить и просто уйти спать, отмахнувшись от дедушкиного бурчания про туберкулёз.
Вместо этого я вздёрнула подбородок повыше и протянула руку. Ёши безропотно вложил в неё кружку, я украдкой понюхала и сделала крупный глоток.
Грог остыл и имел сильный цитрусовый привкус, смешавшийся у меня во рту с табачным духом. Крепостью обожгло горло. Ёши смотрел на меня, чуть склонив голову.
— Как вам вкус? Этот ром мне привезли с юга.
— Алкогольно, — рассеянно сказала я.
Ёши засмеялся. Он хорошо смеялся, легко и необидно, как будто у него просто было хорошее настроение, как будто всё получалось, а мир вокруг был простой и удивительный. Я казалась ему, наверное, диковинной зверушкой, как эти его птицы, с которыми он, как настоящий Се, раньше мог говорить; интересно, что они чувствовали, чудные твари в старом зверинце на острове, и что с ними стало, когда наследники Рода уехали на материк?
Разговор не удался, а теперь ещё и безвозвратно увял. Я вернула кружку и припечатала:
— Хорошего дня, господин Ёши.