Я была свободна целых два года. И если половина первого из них смешалась для меня в кошмарный сон, все остальные месяцы были вовсе не так плохи: мы жили в старом доме на острове, рисовали птиц, съездили к Дальнему морю смотреть на пеликанов, — и я даже видела дельфинов.
Всё для того, чтобы теперь я захотела вернуться. И построить на старом фундаменте что-то новое, другое, правильное.
Наконец, машина выкатывается на до боли знакомую улицу, разбивает колёсами лужи, приветственно моргает фарами встречному трамваю — и останавливается у особняка.
В этом доме живёт моё прошлое. Он стоит, угрюмый и тёмный, нависает над нами тяжёлой громадой. Он помнит, как я собирала трёхногих созданий из спиц, как выговаривала Ливи за разнузданность и нежелание учиться, как пела в пронзительном одиночестве склепа и как запрещала себе плакать после нежеланной свадьбы.
Он помнит меня разной и знает, какой я должна быть.
И вместе с тем — это просто старый дом, высящийся над неухоженным садом. Текущая крыша, выглаженные тысячами шагов ступени. Прошлое, которому нужно было закончиться, чтобы на его месте началось что-то другое.
— Я велю подать в столовой, — говорит Ливи и, проходя в калитку, небрежно почёсывает за ухом сторожевую горгулью. — Ваш этаж должны были расконсервировать, только вот к ванне в общей спальне пока не подали воду.
— Мастер Пенелопа! — кричит Ларион, обтирающий руки тряпицей у входа в мастерскую. — Мастер Пенелопа!.. А Малышка-то сожрала ваши наручи, вы знаете?!
Малышка сидит на венце дальней башни мрачной неподвижной громадой. Она смотрит на нас свысока, но как будто — одобрительно.
Я прохожусь по её чарам, легко касаясь их сверху, но не запуская пальцев в душу. Эта горгулья стара; она заслужила немного моего уважения.
— Спустишься в склеп? Или сразу за стол? Безносый, ну-ка возьми у хозяйки багаж! Совсем они тут у меня распустились, видишь? Вот ты бы сразу навела здесь порядок, да?
— Мы постоим немного, — тихо говорю я.
И Ливи, обычно нахальная и напористая, понимает. Голем всё-таки берёт у меня маленький чемодан и уносит его наверх. Марек бодро взбегает по ступенькам и топает по холлу, громко призывая «бабуську». Ларион, неловко пожав плечами и явно не зная, как себя вести, уходит обратно в мастерскую.
Ёши берёт меня за руку. Зеркало в его запястье не удалось восстановить полностью: оно уходит теперь краем под кожу, открывая толстый белый шрам, рваный и жуткий на вид. Я сплетаю наши пальцы, и мы стоим так, глядя, как перелетают с ветки на ветку птицы.
Их кормят здесь зимой, и бойкие синички гомонят в кустах боярышника, а целая толпа воробьёв прыгает по брусчатке. Май уже отзвенел грозой, и свежая, светлая листва пахнет новой жизнью.
— Слышишь?
Я чуть склоняю голову, напрягая слух и привычно выбирая не вслушиваться в шёпот дикой, дышащей потусторонней силой Бездны. За щебетом птиц звенит высокая музыкальная трель.
— Варакушка!
Ёши вглядывается в кусты, а потом показывает куда в глубь сада, и я впервые их вижу. Мелкие птички, все обнятые ярко-синим, лазоревым оперением, пытаются перепеть друг друга с соседних веток. Они похожи и вместе с тем совсем непохожи на акварели Кеничи Се, как идея бывает непохожа на своё прекрасное — и жестокое — воплощение.
Крики птиц мешаются с музыкой космоса. Птицы поют о жажде жизни, о своём завтра, о будущем, о воле, о выборе и о любви. Птицы поют, не зная, станет ли их кто-нибудь слушать, и не зная даже, зачем. А я впервые за два года понимаю, что хотела бы повторить их песни в своей музыке, — и наконец-то им верю.
Бесконечное утро заканчивается, и для меня наступает новый день.