Ознакомительная версия.
Услышав потрясшие её слова Лоретт и основательно обозлившись, Габриэль поняла, что больше не любит Дювернуа. Она не стала упрекать его во лжи и обмане, понимая, что ничего этим уже не поправишь. К тому же она не намерена была отказываться от того мизера, что Дювернуа мог дать. И начала требовать максимума, ибо больше не дорожила им.
Между влюбленными начались ссоры. Габриэль твердила, что он разлюбил ее, раз не может ублажать её хотя бы трижды, а ведь иные мужчины способны на куда большее, а Огюстен, чувствуя себя выжатым лимоном, хоть и возражал, но, видимо, не достаточно убедительно — в силу усталости. Ей было с чем сравнить — хотя бы визуально. К ней пришло понимание, что даже кузен Онорэ — и тот превосходил Огюстена. Но что толку в воспоминаниях? Приходилось, скрепя сердце, довольствоваться тем, что есть.
Однако, Габриэль не отказала себе в удовольствии рассмотреть и другие кандидатуры. Файоля она отвергла сразу, прекрасно теперь понимая, что то, что побывало в постели такой особы, как Сюзанн, а её она за минувшее время стала понимать куда лучше, чем по приезде, тот уже ни на что годиться не будет, — как и Дювернуа.
Теперь новым безошибочным чутьем самки Габриэль пригляделась и к мсье Виларсо де Торану, — и отпрянула. Она как-то утробой поняла, что этот красавец — вовсе не любовник. Жизненного опыта для определения сущности этого мужчины у неё не хватало, опыт же постельный ничего не объяснял. Но хватало и животного понимания. Ночной демон каменистых пустошей, сумеречный палач перед окровавленной плахой, ледяное дыхание погребальных склепов — вот что виделось ей теперь при взгляде на красавца. Куда безопаснее и милее был мсье Клермон. Габриэль похотливым и чувственным взглядом осмотрела его широкие плечи, сильные запястья, бросив взгляд из-за плеча, оглядела ягодицы.
Это не жалкий Дювернуа, такой куда выносливее.
Пока Огюстен отлеживался у себя и отсыпался, Габриэль несколько раз продефилировала мимо Клермона, правда, безуспешно, ибо, галантно поклонившись ей, он, почти не взглянув на неё, направился в библиотеку. Он последовала туда за ним, но, как ни вертелась у полок и как ни пыталась затеять разговор, Арман отделывался односложными ответами и короткими репликами, работая над какой-то рукописью. Выглядело это так, словно Габриэль казалась ему совсем девочкой, и её болтовня не задевала ни его слуха, ни души. Она подумала было откровенно продемонстрировать ему свои желания — но не решилась, опасаясь скандала, который мог затеять Клермон. Положение усугубилось тем, что однажды во время её домогательств к Клермону, неожиданно вошёл Дювернуа. Он ничего не сказал, словно не заметил происшедшего, но Арман после поймал на себе несколько крайне недоброжелательных взглядов Огюстена.
За это время у Габриэль странно испортились отношения с Лоретт. Она вначале исполнилась странного презрения к сестре — та не могла заполучить мужчину, потом прониклась к ней жалостью — не может стать полноценной женщиной, потом была оскорблена и унижена её невольным разоблачением лжи Дювернуа. А в последнее время, поняв, что представляет собой Этьенн, она уже боялась говорить с сестрой, — чтобы не выдать свою возросшую осведомлённость и понимание тех вещей, знание которых, как Габриэль понимала, надо скрывать.
К Элоди же она была полна странной, неконтролируемой, животной ненависти, тем более странной, что причины её были столь противоречивы, что пугали её самоё. Она ненавидела Элоди за то, что той нечего скрывать, и за то, что та сохранила чистоту, и за то, она произносила слово «разврат», презрительно морща нос. Но ведь никакого разврата не существует, есть лишь мерзкие ханжи, именующие развратом то, о чём втайне мечтают сами и на что не могут решиться! Так говорил Огюстен, и эти его слова она сомнению не подвергала, хотя о его лживости была ныне осведомлена лучше кого бы то ни было.
Сестра стала для Габриэль воплощением трусости, ханжества и лицемерия.
Между тем неудача с Клермоном, неудовлетворенность Дювернуа, страх перед Этьенном и понимаемая постельная никчемность Файоля заставляли Габриэль метаться в сладострастной истоме, устраивать истерики Огюстену, и лихорадочно шарить глазами по сторонам. Мужчин она теперь оценивала не по лицу или костюму, но исключительно по тем достоинствам, что не афишировались. Ей бы сошёл и конюх… Жар в чреслах вызывал безумные ночные видения, где она покоилась в объятиях странного существа с такими мужскими достоинствами, что таяла от наслаждения. Она просыпалась ещё более обозлённой своим жалким любовником, его пустыми домогательствами и ничтожными мужскими способностями.
Нельзя сказать, что Арман совсем не заметил крутящейся перед ним Габриэль. Заметил, но уверил себя, что неправильно понял её. Он уже встречал подобные взгляды и позы, что принимала малышка, ощущал их развратную похотливость и откровенное предложение в движениях и жестах. Но нет. Этого же просто не может быть. Клермон почти насильно убедил себя в ложности своих наблюдений. Это удалось ему. Тем более, что мысли Армана Клермона занимало совсем другое. Как ни уходил он помыслами в книжные развалы, как ни запрещал себе любые мысли об Элоди, как ни пытался молиться о душевном покое — ничего не помогало.
В то утро Клермон, опять плохо спавший ночь и истомлённый греховными помыслами, ушёл к горному перевалу с ружьем. Он просто хотел уединения и покоя — не для размышлений, но скорее — для отдохновения от них. Он осмелился думать о женщине, и не просто думать, но мечтать, он, нищий оборванец — о королеве. Элоди, чья красота с первой минуты встречи столь опьянила его и отпечаталась в душе, теперь изнуряла и мучила. «Положи меня, как печать, на сердце твоё, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь…» Зачем он в недобрый час согласился приехать сюда? Зачем допустил, чтобы в душу его проникло это горестное искушение? Арман привык к одиночеству и смирился с ним, но теперь — как он вернётся домой? Раньше он умел погружаться в книги, как в тишину и отдохновение, но теперь, когда с каждой страницы на него смотрели глаза Элоди, где найти покой?
Арман трепетал, просто замечая её тень в коридорах замка, но иногда причуды больного воображения рисовали её лицо в каминном пламени, в трепещущих на ветру древесных листьях, в игре теней венецианских фонарей. Иногда он встречал её, и она, опуская глаза, говорила с ним, и в словах её чудились ласковая нежность и какое-то доверительное внимание. Клермон, вопреки здравому смыслу, не избегал, но старался продлить мгновения их встреч, и иногда решался даже предложить ей прогуляться в парке или сходить на пруд, и она снисходила к его приглашениям! Правда, присаживаясь с ней на парковую скамью, он совсем терялся, робел и едва отваживался посмотреть на неё, но и это было счастьем.
Ознакомительная версия.