– Запомни мои слова, малыш! – Макгалли тычет в меня нераскуренной сигарой, торжественным жестом обводит ею комнату. – Какая-то херня затевается.
* * *В вестибюле главного отделения конкордской публичной библиотеки аккуратная выставка классики: величайшие хиты западного канона сложены в красивую пирамидку. Фундаментом служат «Одиссея» и «Илиада», Эсхил и Вергилий, вторым рядом идут Шекспир с Чосером. Чем выше, тем ближе к современности, вплоть до «Фиесты» в качестве замкового камня. Давать выставке название не сочли нужным, но идея ясна: что прочитать перед смертью. Кто-то, возможно тот самый шутник, что подбирал для музыкального автомата песенник о конце света, подсунул между «Миддлмарч» и «Оливером Твистом» издание «На берегу»[7] в бумажной обложке. Я его вынимаю, отношу в «фантастику» и ставлю на место, а уж потом спускаюсь в подвал, в отдел справочной литературы.
«Вот так, наверное, выглядела работа полицейского в доцифровую эпоху», – думаю я, с удовольствием копаясь в толстых телефонных справочниках пригородных поселений Мэриленда. Похлопываю их по корешкам, пробегаю пальцами по колонкам имен, листаю тонкие как калька страницы. Будут ли полицейские после, я не знаю. Нет, не будет их! Может, рано или поздно появятся, но далеко не сразу.
В Гайтерсбурге штата Мэриленд числятся три Эддс. Я тщательно переписываю номера в тетрадку и возвращаюсь в вестибюль, миную Шекспира с Джоном Мильтоном и выхожу к старомодной телефонной будке у парадного входа. К ней очередь. Десять минут я жду, разглядывая высокие окна в стиле модерн, радуя взгляд тонким сплетением ветвей маленького серого вяза, растущего у дверей. Потом захожу, перевожу дыхание и принимаюсь крутить диск.
Рон и Эмили Эддс, Мэриленд-авеню. Ни ответа, ни автоответчика.
Мария Эддс, Отумн-хилл-плейс. Она отвечает, но, во-первых, голос совсем детский, во-вторых, говорит только по-испански. Я извиняюсь и вешаю трубку.
С неба опять моросит. Набираю последний номер и, пережидая гудки, смотрю, как на одиноком овальном листке на самом кончике кривой ветви собираются дождевые капли.
– Алло?
– Уильям Эддс?
– Билл. Кто говорит?
Я стискиваю зубы. Я зажимаю ладонью лоб. В животе тугой черный узел.
– Сэр, Наоми Эддс – ваша родственница?
Долгая мучительная пауза. Это ее отец.
– Сэр? – зову наконец я.
– Кто говорит? – Теперь голос звучит сухо, холодно, официально.
– Я – детектив Генри Пэлас, – отвечаю я. – Из полиции Конкорда в Нью-Гэмпшире.
Он вешает трубку. Лист вяза, за которым я следил, пропал. Поискав глазами, я нахожу его на земле – черная клякса в серой слякоти газона. Перезваниваю Биллу Эддсу, но тот не отвечает.
У телефонной будки стоит суетливая старая дама с проволочной магазинной тележкой. Я поднимаю палец, извиняюсь улыбкой и звоню Биллу Эддсу в третий раз, уже не удивляясь отсутствию ответа, а потом связь вдруг вовсе прерывается. Отец Наоми выдернул провод из розетки в кухне или гостиной, убрал телефон в шкаф, как убирают вещь, которая больше не понадобится.
– Простите, мэм, – говорю я, придерживая дверь старушке с тележкой. Она спрашивает: «Что у вас с лицом?» – но я не отвечаю. Ухожу из библиотеки, жую кончик уса, держусь рукой за сердце, зажимаю его ладонью, чтобы не выскочило. Это надо же, как спешит! Это надо же – просто вскачь! И я бегу по мокрому газону к своей машине.
* * *Конкорд – маленький город, шестьдесят квадратных миль со всеми пригородами. Доехать от центра до больницы, когда на дорогах пусто, – десять минут. Времени не хватает, чтобы во всем разобраться, но достаточно, чтобы почувствовать: разберусь, уже зацепился, я раскрою это убийство. Эти два убийства одного убийцы.
Вот я уже на перекрестке Лэнгли-паркуэй и Девятого проезда. Надо мной больница, как детская модель замка на холме – в окружении пристроек, автостоянок, офисных и лабораторных флигелей. Новое крыло не достроено и никогда не будет достроено. Штабеля балок, стеклянные панели, леса, затянутые брезентом.
Я заезжаю на стоянку, сижу в машине, барабаня пальцами по рулю.
Билл Эддс неслучайно отреагировал так, как отреагировал, и причина мне известна.
Отсюда вытекает второй факт, а за ним тянется третий.
Это как войти в темную комнату и увидеть слабую полоску света под дверью на противоположной стене. Открываешь дверь – она ведет в следующую комнату, где чуть лучше видно, в стене напротив опять дверь, и под ней тоже свет. Так и идешь вперед, комната за комнатой, и в каждой все яснее.
Над главным входом ряд круглых лампочек. В прошлый раз, когда я здесь был, все горели, теперь две темные. Вот и всюду так. Мир распадается по частям, одна часть загнивает скорее, другая медленнее, все дрожит и рушится заранее. Ужас близящейся катастрофы сам по себе катастрофа. Самая малая смерть не проходит даром.
Сегодня за изогнутой конторкой в вестибюле нет волонтеров, только на кушетке сидит семья, тревожно жмутся друг к другу мама, папа и малыш. Все оборачиваются ко мне, будто ждут плохих новостей. Я виновато киваю им и останавливаюсь, осматриваюсь, вспоминая, где тут лифт В.
Мимо спешит медсестра в комбинезоне, вскрикивает: «Ах, ты!..» и поворачивает обратно.
Кажется, я вспомнил, куда мне надо, и делаю два шага, но тут в заклеенном глазу взрывается острая боль. Ахнув, я вскидываю руку, будто стряхиваю ее – некогда!
Болит, потому что, как говорила доктор Вилтон, обматывая мне бинтом голову: «нехватка обезболивающих препаратов».
Факты связываются друг с другом, освещаются в сознании и складываются в картинку, как созвездие. Но радости нет, никакого удовольствия, потому что лицо болит, и бок болит там, где в него врезался пистолет, и затылок, ушибленный о стену. Я думаю: «Пэлас, ты тупица!» – потому что, если бы мне вернуться в прошлое, четче увидеть происходящее, скорее разобраться, я раскрыл бы дело Зелла и не было бы дела Эддс. Наоми не умерла бы.
Раскрываются двери лифта. Я захожу.
В кабинке никого нет, только я – высокий и спокойный одноглазый полицейский, бегающий пальцами по кнопкам, как слепой по шрифту Брайля, в попытке вычитать ответ.
Я катаюсь несколько раз вверх и вниз.
– Где? – спрашиваю себя я. – Где это можно спрятать?
Потому что где-то в этом здании есть место вроде собачьей конуры Туссена. Там прячут товар на продажу и неправедные доходы. Но в больнице столько разных закоулков! Кладовые и перевязочные, кабинеты и холлы – тем более в такой взбаламученной, урезанной, застывшей посреди ремонта больнице. Мест сколько угодно.
Наконец я сдаюсь, выхожу в подвал и нахожу кабинет доктора Фентон за моргом. Маленькое безупречно чистое помещение, украшенное живыми цветами, семейными снимками и плакатом Михаила Барышникова. «Большой балет, 1973». Фентон при виде меня неприятно удивлена. Так удивляются садовому паразиту или, скажем, еноту, от которого вроде бы уже избавились.