Сенатор Робинсон, заручившись показаниями личного секретаря председателя комиссии по делам искусств, выступил в Сенате и открыто обвинил О’Мэлли в том, что он трижды звонил председателю и справлялся, в какой стадии находятся переговоры по заключению контракта. Робинсон доказал, что после этих звонков контракт был передан именно Жилинскому и что возможные прибыли его были определены кругленькой суммой в шестьсот тысяч долларов.
О’Мэлли предъявил свой банковский счёт за последние пять лет, где были зарегистрированы поступления главным образом из его сенаторского, а позднее — вице-президентского жалованья. Ясно, что О’Мэлли на этом контракте не разбогател. Он сделал только то, что не выходило за рамки политических канонов, то есть за взятку в виде пожертвования на предвыборную кампанию позволил своему приятелю купить доступ в правительственное учреждение. Заправилы обеих политических партий отнеслись к проступку О’Мэлли весьма сочувственно, понимая, что поведение вице-президента отличалось от поведения тысяч выборных официальных лиц только неподходящим моментом да разве что более крупным масштабом сделки. Что ж, пожимали они плечами, ирландцу просто не повезло!
Ни президенту, ни сенатору, сидевшим сейчас вместе поздней ночью, не было нужды вспоминать эту недавнюю историю. Оба они достаточно внимательно следили за долгим расследованием политики подкупов, проводимой демократической партией. Оба полагали, что, несмотря на разразившийся скандал, личная репутация президента Холленбаха осталась незапятнанной, но оба знали, что страна ожидает от президента эффективных мер.
— Так вот, на пресс-конференции в среду я намерен объявить, что О’Мэлли решил не выставлять своей кандидатуры на предстоящих выборах, — сказал президент. — Но это, конечно, пока между нами.
— А что, он говорил с вами об этом?
— Нет. — Президент вытянул ноги, и Маквейг заметил, что они обуты в поношенные мокасины. — Но я позвоню ему завтра и потребую, чтобы он сделал такое заявление в письменной форме. Отказаться он не посмеет.
— Да, конечно, не посмеет… — Джим знал, что О’Мэлли всё равно не миновать отставки, но, услышав, что судьба вице-президента решена столь бесповоротно, не мог не пожалеть его. Пат не был взяточником, и Джим не сомневался, что за всю свою жизнь он не взял ни одного бесчестного доллара. Слабость Пата заключалась в его всегдашней готовности помочь приятелю, а Жилинский был одним из его приятелей. Это опасно для любого, кто решил заниматься ремеслом политика.
— А мне всё-таки жаль Пата, мистер президент! Он ведь просто неповоротливый ирландец, из тех, что живут по правилам, над которыми сами никогда особенно не задумываются. Но если бы случилось со мной несчастье, то я в первую очередь обратился бы к нему.
— Ну а я бы этого делать не стал! — Президент сказал это так громко и резко, словно выпалил из пушки. — Тем более что О’Мэлли сделал это исключительно с целью скомпрометировать меня перед выборами!
Президент пристально посмотрел на Маквейга, но сенатор выдержал взгляд и улыбнулся:
— Да что вы, мистер президент, быть этого не может. Ведь Пат познакомил Жилинского с председателем комиссии и звонил ему ещё в прошлом году. Сомневаюсь, чтобы тогда он вообще думал о выборах.
— Да нет, вы не поняли, — досадливо перебил его Холленбах. — Я ведь говорю не о его поступке, а о том, как он затем повёл всё это дело. Вместо того чтобы сразу же чистосердечно во всём признаться, он позволил этому Робинсону себя выпачкать, причём выпачкать постепенно, дюйм за дюймом, пока не стал выглядеть мошенником в глазах всех американцев. И это было сделано намеренно, Джим. О’Мэлли сделал это для того, чтобы я провалился в ноябре. Уж это я знаю точно.
Огорошенный этой странной, лихорадочной речью президента, Маквейг не знал, что и сказать. Холленбах выпалил всё это так стремительно, словно высыпал из мешка горох. Его даже бросило в краску.
— Но ведь это же нелогично, мистер президент, — возразил Маквейг и заметил, что голос его после яростного взрыва президента кажется приглушённым. — Поймите, если бы О’Мэлли провалил вас, то в первую голову он погубил бы себя! Никакого самостоятельного политического будущего, кроме как на избирательном бюллетене вместе с вами, у него нет и не может быть!
Холленбах встал с дивана и нервно зашагал по комнате. Дойдя до стенки, он выключил лампу, стоявшую на полу, и комната погрузилась в полумрак; теперь её освещали лишь слабый свет луны да ленивые оранжевые языки пламени в камине. Разглядеть выражение лица президента Маквейг теперь уже не мог, но у него появилось неприятное ощущение, что тот пытливо и пристально рассматривает его в темноте.
— Вам трудно понять этого человека. — Президент заговорил быстро, и слова его вылетали, как автоматные очереди, направленные в невидимого противника. — Для такого, как он, будущее — ничто по сравнению с поставленной целью… Он хотел растоптать меня… вернее, уничтожить… Ему повезло, когда он стал вице-президентом. Этот пост — предел для его ограниченных способностей. Большего ему всё равно не достичь! Так давайте же смотреть фактам в лицо! Главной его целью было вывалять меня в той же грязи, в которой он сам вывалялся, и заставить людей думать, будто я способен закрывать глаза на грязные политические подкупы в своём правительстве.
При последних словах Холленбах подошёл к сенатору совсем близко, и у Маквейга появилось беспокойное чувство, словно он ненамеренно проник в самую глубину мыслей этого человека. Он вдруг почувствовал себя неловко и угнетённо. Снег за окном лежал холодный и чистый. Сенатор смотрел на мёртвое дерево с голыми сучьями, и ему вдруг почудилось, что дерево пошевелилось. Он вгляделся получше и с облегчением увидел, что мнимое дерево это — часовой, по всей вероятности моряк. Часовой потёр озябшие руки и, шагнув в сторону, скрылся из поля зрения сенатора.
Холленбах подошёл к окну мелкими, нервными шажками, встал там и молча уставился в серый туман на горизонте. С минуту в комнате слышно было только тиканье часов на камине да потрескивание пылавших поленьев. И вдруг Маквейг услышал знакомый гулкий смех, такой глубокий и сильный по тембру, что ему всегда казалось, будто он не может исходить из худого, жилистого тела президента. Холленбах вернулся к дивану и, сгорбившись, снова уселся на своё место.
— Простите, Джим, что я так разошёлся, — бодро сказал он, — но этот человек всегда раздражал меня. Когда я говорил людям о самосовершенствовании, вся страна слушала меня с огромным вниманием, а вот О’Мэлли — нет. Я с одинаковым успехом мог бы говорить на наречии племени банту. Он меня никогда не слышал.