Ознакомительная версия.
«Одна душа, святая и чистая, может собрать вокруг себя и очистить десятки душ…»
Дальше шли описания чудес Этьенна, его исцелений слепых, увечных и бесноватых…
Этьенн почувствовал вялое раздражение. Его небесный покровитель был запредельно странным человеком. Нет, ему это не показалось скучным, но просто немыслимым. Добровольно отказаться от богатства, титула, наследственной вотчины — ради скудости пустыни? Тот понимал, надо полагать, что-то глубоко недоступное ему, Этьенну Виларсо де Торану. Но что? Этьенн задумался.
А что потерял, оставив мир, Этьенн де Терн? Нет, сначала, что он приобрёл? Бога. Вечность. Святость. Но эти парадигмы не были для графа наполнены смыслом. Он не понимал их. Хорошо, но что потерял? Этьенн вспомнил, что прелестная монастырка Элоди говорила о кармелитках… Что они потеряли? Он тогда не смог возразить ей, хорошо зная судьбы тех, кто оказывался на парижских улицах. Этьенн откинулся на оттоманке. Арман заметил его задумчивость и постарался не мешать, углубившись в Аквината.
Чёрт возьми, а действительно ли так уж значимы приманки этого мира? Ведь не бродят же по злачным местам нищих кварталов и не забредают на сатанинские шабаши те, кто счастлив, чья жизнь полна. У него есть всё — деньги, положение, титул. Он — предмет женских восторгов и мужской зависти. Но откуда же это год от года растущее в душе напряжение, чреватое, как он сам понимал, взрывом невероятной силы? При этом неважно, подожжёт он в ярости половину Парижа, или эта ярость спрессуется в маленький свинцовый шарик и разнесёт половину его головы.
Этьенн не знал, зачем живёт, и бессмыслица бытия разлагала его жизнь.
Та же проблема, хоть они об этом никогда не говорили, убивала и Гаэтана. Ведь неслучайно Филипп-Луи искал встреч то с каббалистами, то богословами, то с откровенными шарлатанами-колдунами. Он говорил, что для понимания бессмыслицы жизни надо запастись либо умом, либо веревкой, но большого и бесспорного ума Гаэтану явно не хватало, иначе не листал бы в исступлении еврейскую премудрость и оккультные трактаты. В Средние века Филипп-Луи искал бы Философский камень или Эликсир бессмертия, хотя едва ли знал бы, что с ними делать. Сейчас — выискивал изыски наслаждений и изощренности распутства, но Этьенн видел, что Филипп-Луи был так же пуст и мёртв, как и он сам.
Та крохотная пентаграмма, что болталась на запястье, действительно, была пропуском в общество мерзости запредельной, куда раз в месяц собирались такие же, как он, и куда поставщики доставляли скупленных по бедным кварталам детей обоих полов — от трех до двенадцати. Услады Жиля де Рэ… Узость входа и испуг тешили его…
Но ведь тоже недолго…
Почему титаническая сила духа провоцировала его лишь на то, что другие называли подлостями, мощный ум не давал плодов, почему всё, что он смог за двадцать пять лет — это реализоваться в чужих разбитых жизнях и изломанных судьбах? Право на низость… У Этьенна возникло странное чувство, что его на эту низость уже обязывали… И что остаётся? Ещё несколько лет лакомства деликатесами, вкус которых давно притупился до мякины, ещё несколько десятков или сотен глупых лоретт, обесчещенных и выброшенных за ненадобностью, ещё несколько волнующих кровь и нервы дуэлей… Впрочем, брызги крови его тоже давно не возбуждали. Неужели он родился для этого?
Воистину — остаётся мерзостный сатанинский шабаш, сношения со старухами и любовь инверти…
И так до конца? Он молод, но уже сегодня не может найти ни интереса в бытии, ни занятия для себя, ни смысла своей жизни, не устраняемого смертью. Драматизм индивидуальной конечности ничем и никогда не преодолевается. И обессмысливает всё. Тот, кто так или иначе стремится продлить себя в потомстве или в творчестве, тешит себя жалкими иллюзиями, вызывающими сомнение в его способности мыслить здраво. Разве мой отец живёт во мне? Он погребён на Парижском кладбище. Если стихи Шенье пережили поэта, то значит ли, что голова его не упала в корзину под гильотиной? Бессмертие человеческого рода — смешной паллиатив вечной индивидуальной жизни.
Но разве он хочет вечного бытия? Ему не нужен Эликсир бессмертия. Разве он боится смерти? Этьенн не знал, на что убить завтрашний день — разве что на новые мерзости? Беда была не в конечности, но в бессмыслице.
Смысл. Где его взять?
Гаэтан искал его в сумрачных каббалистических текстах, в тёмной мистике, в загадочных оккультных символах, в ночных обрядах сатанистов, — остался с порванной задницей, фингалом под глазом, без штанов и в одном ботинке. Сам он, Этьенн, перерывал философские трактаты и вчитывался в книги самых просвещённых людей своего времени, в мудрость мудрейших, вслушивался в слова профессоров и листал страницы с описаниями новейших открытий, — остался с мутной тоской у виска, просящего холода револьверного дула.
Вчерашний день, когда под ним вдруг поехала земля на насыпи, напугал его. Не смертью, вдруг оскалившейся прямо у ног, а именно внезапным осознанием заглянувшей прямо в глаза пустоты. И это всё? Его жизнь, суетная и пустая, пронеслась перед ним во мгновение. Страшно было то, что там ничего не было — ничего осмысленного, ничего, достойного памяти. Пустота. Пустота — это просто ничто, но в ней так легко потерять себя…
Если бы не Клермон… Этьенн перевёл тяжелый взгляд на Армана. Клермон оторвался от фолианта, и с нежной улыбкой грезил. Лицо его было восторженно и красиво какой-то отрешённой, неземной красотой. Странно, этот нищий книгочей явно счастлив. Если бы он мог так улыбаться… Но почему? Это он, Клермон, сказал о растлении, натолкнул его на эту мысль… Но неужели растление его тела, которого Этьенн не отрицал, растлило и его… нет не душу. К чёрту эти абстракции! Но могло ли телесное растление затронуть его мозги, его потенции? Почему, обладая такими способностями, — ведь никто не мог отрицать их, — он не может ничего сотворить хотя бы в искусстве, как ни смешны сказки о его вечности? Но ведь и здесь он бесплоден! Он безошибочно воспроизводит чужие мелодии, — но не может создать свою, быстро и точно копирует чужие гравюры, но его работы — Этьенн видел это — слабы и никчемны, он легко запоминал талантливые строки чужих стихов, но под его пером проступали лишь пошлые и пустые строфы. Но это было не сущностно. Этьенн не вкладывал туда ни души, ни усилий, хотя понимал, что даже за этот жалкий суррогат бессмертия надо платить собой бездне. Он — не хотел. Этьенн не считал искусство значимой величиной и не хотел в нём утверждаться. Если бы ему удалось обрести в нём смысл…
Но он не видел смысла и в жизни.
— Арман, — окликнул Этьенн Клермона. Тот перестал грезить, чуть вздрогнул и, щурясь на свет, посмотрел на его сиятельство. — Вам никогда не хотелось покончить с собой? Я имею ввиду не от внезапного бедствия, а просто от безукоризненно выстроенной мысли о том, что жизнь бессмысленна?
Ознакомительная версия.