Далин Максим Андреевич
Корона, Огонь и Медные Крылья
…Торможение держит тебя изнутри —
Я уже научился сжигать города,
Но тот пожар никому не заменит зари!…
…Я не сдвинулся с места, пока не смекнул,
Что во мне, будто в дереве, спит человек.
Подустал от бездействия мой караул;
Каждый саженец — сам себе ствол и побег!
Константин Арбенин
* * *
Мне едва исполнилось шестнадцать лет, когда я увидела медный лик своей Судьбы, а Судьба взглянула на меня. Дождь полился с земли на небо, дерево выросло вверх корнями, я посмотрела на образ Господа Всезрящего, а он улыбнулся и подмигнул — вот до такой степени все стало странно и нелепо, хотя начиналось чрезвычайно обыденно, самым, что ни на есть, ожидаемым образом.
Я воспитывалась в монастыре Великомученицы Ангелины, потому что так пожелали мой отец, государь Северного Приморья, и отец моего жениха, государь Трех Островов. Жизнь моя текла однообразно и неспешно, так же, как медленная и ленивая равнинная река, на которую я каждый день смотрела из окна моей кельи. Мои дни отличались от дней прочих монахинь только тем, что дважды в неделю ко мне приходили учительница танцев с наставницей в языке Трех Островов и придворном этикете, а трижды — старенький профессор истории и права, который говорил любопытнейшие вещи, когда не кашлял. Все прочее время было совершенно обыкновенно. Я тоже вышивала наалтарные покрывала, я тоже пела в монастырском хоре, я тоже гуляла в саду — разве что мне было отказано в удовольствии ухаживать за цветами, дабы грубый крестьянский труд не испортил моих рук. И скучный мир царил в моей душе — я знала наперед все, что произойдет со мной в моей дальнейшей жизни.
Я точно знала, что шестнадцати лет покину стены монастыря, чтобы отправиться в далекое морское путешествие. Корабль, который снарядит мой отец, после долгого пути достигнет западного берега, страны, где живет мой суженый и где мне суждено стать королевой. Портрет принца Трех Островов, Антония, давным-давно висел в моей келье, напротив образа; я и привыкла к нему не меньше, чем к образу. Не знаю, любила ли я, желала ли любить подобно всем девушкам — или просто смирилась с неизбежным и приняла его. Беленький подросток с тяжелым подбородком и чуточку капризным выражением лица, в тяжелом бархате темных цветов, на фоне тяжелых темных драпировок — на портрете он был изображен одиннадцатилетним; я понятия не имела, как он выглядел сейчас, девятнадцатилетним юношей. Тем более, я даже представить себе не могла, каков его нрав, убеждения и симпатии, желает ли он видеть меня хоть чуть-чуть и не кажется ли ему мой портрет, для которого я в свое время позировала целый месяц, докучным пятном на стене.
Итак, иногда принималась размышлять я, там, на Островах, я стану первой дамой, поселюсь во дворце, меня будет окружать сонм фрейлин, мне будут вдевать нитку в иголку, декламировать стихи, играть на клавикордах… Меня окружат чужие люди, говорящие на чужом языке, который я учу уже пятый год, но на котором так и не научилась думать — вряд ли кто-нибудь станет искренне хорошо ко мне относиться. Я навсегда останусь для двора моего мужа чужеземкой — так бывает всегда. Я спасусь от страха и одиночества тем, что заведу прелестную маленькую собаку, белую с черной мордочкой, какую я видела у знатной дамы, заезжавшей в монастырь на исповедь. Я буду присутствовать на турнирах, охотах, балах, церковных службах. Мне будут говорить дежурные любезности. Потом у меня родятся дети — Господь знает, как это произойдет, но так полагается даме. Мой старший сын примет титул наследного принца. Так все и пойдет до самой моей смерти. Все очень просто и ясно.
От этой простоты и ясности я пребывала в какой-то сонной апатии, будто пойманная и запертая в клетку рысь. На моей жизни стоял крест, как на аккуратно и грамотно составленном, но уже апробированном документе. Никаких смятений, бурь и греховных страстей не намечалось — им просто неоткуда было взяться. Я жила подобно узнице — без особых ущемлений и лишений, но иногда мне почти хотелось и того и другого. Будь у меня крылья — я попыталась бы улететь; будь у меня достаточно решимости и безрассудства, я прыгнула бы с монастырской стены и без крыльев, чтобы разбиться вдребезги и покончить с этой бесконечной вялой никчемностью. Ни одной струйки свежего воздуха не пробивалось снаружи. Романы о прекрасной любви по непонятной причине нагоняли на меня тоску, а не сладостные мечты — а кроме них, душеспасительных историй, житий святых и пособий по этикету более ничего в монастырской библиотеке не было.
Мне говорили, что я не глупа, но я ни с кем не сходилась близко. Меня не любили, хотя я не давала повода для нелюбви, стараясь быть со всеми вежливой и любезной. Пустяки, развлекавшие других узниц из аристократических семей, казались мне невыносимо скучными. Девушки мечтали о влюбленных красавцах и придворном блеске, завидуя мне — а я не хотела быть первой дамой. Сейчас я не могу сказать, кем мне хотелось бы стать.
Может быть, кошкой, охотящейся на воробьев. Или боевым конем. Или крестьянской девчонкой, которая гоняла мимо монастырской ограды гусей и бранила их непонятными словами. Или ласточкой. Не знаю.
Иногда я втайне от всех, даже от своего духовника, жарко молилась, прося Господа сделать что-нибудь выходящее из ряда вон, пусть самое невообразимое и ужасное. Вероятно, я, еще почти безгрешное дитя, влагала в эти молитвы чрезмерно много страстной веры — как бы то ни было, Господь ли их услыхал, та ли богиня, о которой речь впереди, но они оказались угодными небесам…
В день моего шестнадцатилетия за мной приехали тетя с дядей в сопровождении пышной свиты. Меня впервые за пять лет одели в светский костюм; дорожные робы с тесным лифом показались мне неудобными и тяжелыми, но я снова видела зависть в глазах моих якобы подружек, оттого промолчала.
На прощанье я исповедалась, слегка умолчав о некоторых своих не слишком праведных мыслях. Со мной якобы тепло расстались.
Когда в сопровождении тети я вышла из монастырских ворот, почти все бароны из дядиной свиты уставились на меня, как на заморское диво, а дядя завопил басом: "Душечка, какая вы стали чудесная красавица!" Тетя побагровела, став похожа лицом на сердитую моську, напряженно улыбнулась и велела мне садиться в дормез, где лежали подушки и неподвижно висел пыльный запах.
Нет смысла особенно подробно описывать дорогу. Стояла пыльная жара конца июня. Мне надлежало радоваться возможности вырваться, наконец, из клетки, но было неловко в платье, душно в дормезе и тяжело на душе. Тете все время казалось, что я веду себя неприлично: если я пыталась выглядывать за занавеску, следя за дорогой, это было неприлично распущенно, если я сидела смирно, сложив руки, и молчала, это было неприлично замкнуто. Тетя, для которой я в детстве была нелюбопытна и безразлична, теперь невзлюбила меня не на шутку. Неужели, думала я с горечью, дело только в том, что дядя нашел меня привлекательной?