— Я… — пробормотала я, кажется, желая уверить отца в своем послушании, сдержанности, благонравии и всем прочем, но он меня перебил:
— Ну ладно. Сегодня в три часа пополудни вас благословит патриарх Улаф, в пять часов начнется пир в вашу честь, а в одиннадцать часов, когда стемнеет, состоится огненная потеха и маскарад. А отплываете вы утром.
— Я… — пролепетала я, совершенно растерявшись, но отец меня снова перебил, не позволив высказать желание остаться дома хотя бы на два дня:
— Ваше приданое готово, — сказал он. — Ваши костюмы сделаны по последней северо-западной моде и должны на вас отменно смотреться. Свадебное белье вышивали в Снежном Поместье, а сервиз мы заказали в Каменном Ущелье, у них там самые лучшие чеканщики. Все сплошь золото с сапфирами, на всей утвари — гербы нашего дома, так что выглядеть будет очень достойно. От себя я вам дарю сапфировую диадему — мне кажется, синие камни вам пойдут. Из слуг вас будут сопровождать пять девиц из самых благородных семейств и дуэньи вашей тетки. Так что вы можете быть вполне спокойны за ваше будущее.
Закончив эту тираду, отец улыбнулся сухо и деловито, как и говорил, якобы поцеловал меня, чуть коснувшись холодными губами моего лба, и закончил:
— Пойдите к матери. Она желала вас видеть.
Я отошла оглушенная. Я поняла, что отец доволен моим содержанием в монастырских конюшнях, что со свойственной ему заботливостью он распорядился, чтобы овес у меня в яслях был отборный, чтобы попоны были вышиты шелком, а сбруя проклепана золотом. Чтобы ему было не стыдно и принцу Антонию не зазорно.
А принцессу, как и лошадь, никто и ни о чем не спрашивает.
Тетя снова меня подтолкнула, и я пошла прочь.
Мать приняла меня в своей опочивальне, лежа на козетке. Когда я вошла, брезгливая скука на увядшем лице королевы сменилась любопытством, а любопытство — раздражением.
— Что ж, дочь моя, — сказала мать с досадой вместо приветствия. — Теперь роброны ценой в три тысячи золотых принято украшать пыльными ромашками?
— Это мне подарили, — еле вымолвила я, уже совершенно подавленная приемом.
— Роскошный подарок, — процедила мать сквозь зубы. — Если вас радуют подобные подарки, дочь моя, ваши удовольствия будут стоить принцу Антонию недорого.
Я не знала, что ответить, и молчала.
— Вы по-прежнему свежи лицом, — сказала мать, — по-прежнему глупы и по-прежнему не умеете себя вести. Впрочем, ум ни к чему женщине, а того, что ценят мужчины, у вас в достатке.
Меня поразила ядовитая злость в ее словах. Мало сказать, что я огорчилась — я пришла в ужас. Мне хотелось бежать, но я не знала, куда.
— Выбросьте сорняк, который вы прицепили к корсажу, — приказала мать ледяным тоном. — Переоденьтесь. Прикажите уложить себе волосы по моде — с этими косами вы похожи на крестьянскую девку. И не воображайте слишком много. Утонченности в вас нет и на ломаный грош, у вас курносый нос, круглые глаза, румянец, как у базарной торговки, а грудь впору кормилице. Постарайтесь же хотя бы вести себя так, чтобы никто не подумал, будто вас подменили в колыбели.
Я покосилась в большое зеркало на стене. У меня был курносый нос, круглые глаза, румяное лицо и большая грудь, которая в корсаже выглядела неприлично большой. По сравнению с матерью, худой, бледной, томной, с узкими плечами и грудью, едва приподнимающей ткань атласной накидки, я выглядела совершеннейшей плебейкой.
Я поняла, почему отец не желает принимать меня всерьез, а мать раздражается. Я поняла и еще одно, несравнимо более ужасное обстоятельство: вряд ли и принц Антоний примет всерьез девицу, у которой волосы выгорели на солнце, а лицо заметно обветрилось и потемнело. Мне не удастся никому доказать, что девица, похожая на пастушку, на самом деле способна мыслить и чувствовать, как аристократка.
Мать усмехнулась моему замешательству и злорадно сказала:
— Извольте привести себя в порядок.
Я вышла из ее покоев, вынула ромашку из петельки корсажа и зачем-то сунула ее между страниц молитвенника.
Вечер того дня остался в моей памяти, как вертящаяся, сыплющая искрами шутиха.
Меня одели в белое платье, украшенное бриллиантами и жемчугом, не более легкое, чем рыцарские доспехи. Мою талию и грудь стянули так, что я едва могла дышать, сказав, что это надлежит по последней моде. Когда я шла, казалось, что нижние ребра цепляются за верхние, а обода корсета впились в тело, словно орудие пытки. Мои волосы, тоже плебейские, слишком большие, слишком густые, белесые от солнца, долго укладывали в высокую прическу, в которую вплели сапфировую диадему. Украшение сжало мне виски наподобие веревки с узлами. В довершение всего, чтобы скрыть мой неприличный деревенский румянец, меня выбелили, а брови вычернили.
Я видела в зеркалах форменное чучело, крестьянскую девчонку, которую пытаются сделать похожей на придворную даму — и у меня слезы навертывались на глаза. Но плакать было нельзя, чтобы не смыть слезами белил — я и не плакала. Моя душа вновь начала погружаться в апатию.
Патриарх Улаф прочел мне длинное наставление. В исповедальне так сильно накурили ладаном, что я чувствовала тошноту и едва не упала в обморок. Патриарх сказал, что я должна быть кротка и покорна, ибо это главные добродетели женщины, а еще — что я должна остерегаться похоти не менее, чем искушения адова.
Я едва знала, что такое похоть, но не посмела спрашивать. Со мною снова что-то делали помимо моей воли и желаний; самое лучшее, что можно было предпринять в таком случае, по моему прежнему опыту — позволить душе погрузиться в сон.
Иначе начинает хотеться сотворить что-нибудь ужасное — разбить зеркало и порезать себе лицо, ткнуть священнослужителя чем-нибудь острым или огреть тяжелым, а еще хуже — посулить им всем демона и посоветовать отправляться в жилище упомянутого духа зла.
За обедом я ничего не ела. Мой живот стянули корсетом, в трапезном зале было слишком жарко, тяжело пахло жирной пищей, дорогими пряностями, вином, потом, приторными духами и еще чем-то душным. Я сидела между отцом и матерью, отпивала по глоточку холодную воду из кубка и боролась с головокружением. Гости и приближенные моих родителей что-то много говорили, но я ничего не помню, кроме того, что надо было благодарно улыбаться и я улыбалась.
Обед длился несколько бесконечных часов. Потом все пошли смотреть огненную потеху. Я тоже пошла; мои ноги болели от модных туфель, а все тело будто одеревенело. Начался фейерверк, все окуталось дымом, нестерпимо запахло порохом — и я все-таки упала в обморок впервые в жизни.
Удивительное ощущение. Меня что-то задуло, как огонек свечи, а когда мой рассудок снова загорелся, оказалось, что вокруг меня не сад, а опочивальня. Шнуровку корсета распустили, с меня снимали платье — и камеристки говорили между собой, что я слаба, хоть и выгляжу здоровой.