– Сегодня за пять пятьдесят шесть уложились, – заявил бородач с пучком волос на затылке, постучав пальцем по наручным часам. – Втягиваемся помаленьку.
– А после кормежки еще на шесть часов запрягут, – буркнул Толик. – И будем вкалывать как папы Карлы.
– Не вешай нос, ребята, – раздался от борта простуженный голос Петровича. – Нам что, привыкать вкалывать?
Толик поскреб в затылке и со вздохом сказал:
– Привыкать-то не привыкать, но не за просто же так. Согласен, земляк? Хоть бы курева, гады, подкинули, ведь хана без курева.
– И культурно-массовых мероприятий организовать, – с ехидцей подхватил кто-то из сгрудившихся у борта.
– А что – и мероприятий, – с вызовом отозвался Толик. – Самым важным из всех искусств для нас является кино, вино и домино. Что, не так? Классики иногда и кое-что путевое говорили.
– Какой же это классик, Брежнев, что ли?
– А хоть и Брежнев – плохо тебе жилось при Брежневе? Уж не хуже, чем сейчас. Довели народ, заразы!
– А кто довел-то? Кто?
– Господа, не надо о политике – и так тошно.
Закружился обычный автобусно-гастрономный общий разговор глухих с глухими, и под этот разговор платформа благополучно прибыла к ангару.
На этот раз никаких препятствий при входе не обнаружилось, и Виктор вместе с товарищами по труду благополучно вошел в ангар. На столе уже поджидал «холодец». Виктор бросил взгляд на вереницу дверей – и замер. Их одноликость, а вернее, безликость, кое-где была нарушена: коричневым пятном выделялась обитая дерматином дверь с блестящей табличкой; другая была желтой и полированной; третья – с круглым окошком наподобие иллюминатора в корабельной каюте. А еще одна – со светлой наклейкой, на которой красовались две ярко-красные вишенки, чуть прикрытые сверху зеленым листочком. Как в детском саду…
Виктор, не веря своим глазам, подошел к этой двери, взялся за круглую гладкую ручку, открыл – и вновь замер. Не было тесной каморки с топчаном, лишенного индивидуальности места для сна. Была просторная комната с диваном, двухтумбовым столом с пишущей машинкой и стопками бумаги, было кресло и полка с бритвенным прибором и зеркалом, ковер на полу и люстра под потолком, и настольная лампа, и была приоткрытая дверь, ведущая, кажется, в другую комнату, и занавешенное окно, за которым угадывались деревья…
«Принимают к сведению… Разбираются… Выполняют… Принимают к сведению… Разбираются… Выполняют…» – заезженной пластинкой крутилось в голове ошеломленного Белецкого.
Да, они были не простыми пленниками. Они были очень ВАЖНЫМИ и очень НУЖНЫМИ пленниками.
– Вот это апартаменты! – восхищенно сказали сзади. – А у меня? Маша, посмотри, что там у меня? И у себя проверь, ты же хотела, чтобы биде…
Красное заходящее солнце застыло над кромкой далекого леса, воздух был неподвижным и теплым. Березы на холме возвышались подобно колоннам эллинского храма, бросая длинные тени на траву, усыпанную золотыми монетками сухих листьев. Тропинка, стекая с холма, вливалась в раскинувшееся почти до горизонта поле и терялась во ржи. В детстве Белецкий любил вместе с ребятами мчаться вниз по этой тропинке, раскинув руки как крылья и изображая гудящий самолет. Их детский сад вывозили летом на дачу – подъезжали большие автобусы, мамы целовали на прощание своих малышей, и малыши с веселым визгом устраивались на сиденьях, держа корзинки с разными сладостями.
Эта березовая роща на холме была постоянным местом их игр на даче. А чуть дальше, за березами, тянулся глубокий овраг, промытый талой водой и летними ливнями; в нем они под руководством воспитательницы Нины Ивановны добывали глину и лепили разных зверюшек… Овраг и сейчас был там, слева от Белецкого. И хотя многое стерлось в памяти за четверть века, он сразу узнал березовую рощу детства.
Анна сидела рядом с ним на поваленном гладком стволе и тоже молчала, глядя на разметавшийся по краю неба закат. Белое платье делало ее похожей на молоденькую березку – гибкую, тонкую, задумчивую… Анна была его гостьей, его спутницей здесь, в этом мире, созданном из его воспоминаний.
Они сидели и молчали, отдыхая, зная, что никуда не надо торопиться. Ужин закончился совсем недавно и до начала рабочего дня оставалось целых десять часов.
А вообще продолжительность здешних суток и установленный для пленников распорядок дня стали окончательно ясными довольно быстро: из двадцати трех часов шесть и даже меньше (в зависимости от быстроты проходки отмеченного Кубоголовым участка) отводились на работу, остальное время, кроме завтрака, обеда и ужина, состоящих из все того же «холодца», предоставлялось каждому в свободное и безраздельное пользование. Время отбоя не регламентировалось – гуляй хоть до утра, – а вот подъем производился по гудку. Жека продолжал ужасным памятником торчать у входа, и желающих поспать подольше и не выйти на работу не находилось.
Шла уже четвертая неделя их жизни в чужом мире.
Однообразная работа стала привычной, она не требовала особых физических усилий и превратилась в необходимое мероприятие по поддержанию хорошего тонуса. Кубоголовый не увеличивал норму, день за днем отмеряя совершенно одинаковые площади, и отстающих вскоре не осталось: все шли ровно, в одну линию, а если кто-то и вырывался чуть вперед, нарушая строй, его осаживал окрик Петровича. Работали хоть и без песен, но и без обреченного уныния первых дней. Поле постепенно преображалось: в лунках возле ангара появились всходы, и с каждым днем все дальше тянулись ряды странных то ли растений, то ли грибов, то ли плодов с тремя толстыми мясистыми короткими ножками цвета моркови и плоской, слегка волнистой пятнистой шляпкой, похожей на подгоревший блин. Их прозвали «блинчиками» и не трогали после того, как доминошник дядя Вася Чумаченко попытался выдернуть из лунки один «блинчик» и получил чувствительную оплеуху из пустоты. Впрочем, касториане, как про себя называл неведомых чужаков Белецкий, без необходимости не наказывали забранный с Земли «ограниченный трудовой контингент» (это уже по определению Петровича), а, напротив, заботились о поддержании его в работоспособной форме. Все убедились в этом после случая с приемщицей обуви Екатериной Михайловной, которая на четвертый или пятый день пребывания в трудовом лагере еле-еле встала по утреннему гудку, скрученная приступом радикулита. Кое-как добравшись до двери своего жилища, она убедилась, что дверь заперта. Екатерина Михайловна толкала дверь, стучала, кричала, но тщетно – сидящие за столом в зале не слышали ее. Потом женщина, испуганная тем, что может разделить участь Жеки, обнаружила у своей постели тарелку с «холодцом». Сообразив, что «прогул» ей не засчитают, Екатерина Михайловна успокоилась, позавтракала и подчинилась невидимой силе, придавившей ее к постели. Невидимые мягкие руки гладили ее страдающую поясницу, легкое покалывание сменялось волнами тепла, растекавшимися по всему телу, и в итоге, к обеду, повеселевшая женщина, избавившись от боли, не вышла, а выпорхнула к столу и рассказала всем о пройденном ею курсе лечения.