Не по нраву ему пришлось ее твердое решение с ним больше не разговаривать. Неинтересен, видите ли, он ей был. Это с его-то сказками да песнями! Одно лишь хоть чуток, но согревало: воркующие, благодарственные нотки, которые бессознательно переливались у нее в горлышке, как у певчей птицы. Он поразмышлял над их причиной, понял: благодарна она ему за то, что не проболтался, тайну даже от подруженьки единственной уберег.
Он спохватился и, чтобы Махида и дальше ничего не заподозрила, принялся ее одаривать всякой утварью, доставленной в «поганку» по амантову указу. Махидушка руками всплескивала, в щеки да в плечи нацеловать не могла, вилась возле него как ластушка – под просторным пестрым нарядом и не скажешь, что брюхатая. Терпел.
И не вытерпел.
И вот теперь, спустившись вдоль ручейного водопада по двум замшелым уступам и звериной, едва различимой тропой миновав белоствольную чащобу, крытую поверху таким плотным лиственным покровом, что сквозь него не пробивалось ни единого солнечного лучика; едва не угодив в стоячее болотце с синеватым дымком над блюдечком черной воды – хорошо, пирль из мха выпорхнула, упредила – и выбравшись наконец на теплый пригорок, поросший колючим можжевельником, он увидел перед собою на обширной поляне посреди расступившейся рощи маленький, окольцованный ровными стенами стан. Был он точно вылеплен из воска – ни одного острия, мягкие округлые крыши, овальная дыра воротец, в которые ему пришлось бы проходить согнувшись в три погибели. Нежный янтарный тон ничем не напоминал ярого сияния златоблестища и наводил на мысль о полной беззащитности этого поселения. Окольных домов здесь вообще не виднелось – или все жители умещались внутри стен, или ютились где-то в окрестных рощах. На ночлег в простой хижине, стало быть, рассчитывать не приходилось, и теперь надо было выдрючиваться, выдавать себя за рыцаря, одиноко путешествующего.
Раньше за этим дело никогда не становилось, бирка на плечо, грудь колесом, меч драгоценный на виду… А вот теперь что-то не хотелось ему ломать комедию. Наночевался он и в гостевых хороминах, и у менял купецких… Не за тем же он из Зелогривья сюда подался! В этом тепленьком, словно оглаженном солнечной десницей городке два аманта люто ненавидели третьего, донесли на него, бедолагу, и он об этом наверняка знает; на каждого чужака теперь из-за ставен да дверных косяков будут зорко косить холуйские глазки: успеть бы своему хозяину донести, кто тут пожаловал. Накормить-то накормят, но начнутся вопросики с подковырочкой…
Не его это дело – тутошнее копошение муравьиное.
Он круто взял влево, забрался опять в глубину рощи и, выбрав опытным глазом разлапистое дерево, полез наверх – устраиваться на ночлег, благо в любом путешествии у него всегда была при себе тонкая, по крепкая веревка, чтоб обвязать ствол, а потом и себя под мышками. Смеркалось быстро, и, когда он закончил ужин, стряхнув последние крошки, было уже совсем темно, только слабо мерцающие огоньки блуждали где-то внизу, на уровне первых веток.
– Ну что, пирлюхи малые, светляки лесные, посторожите? – проговорил он с усмешкой.
А ведь поняли. Закрутились, выстраиваясь в одну нить, и пестрой светящейся змейкой устремились прямо к нему.
– Да куда ж вы скопом, бестолковые вы мои! По вашему хороводу меня первый же подкоряжник припозднившийся углядит. Парочки довольно.
Две почти бесцветные ночные летуньи порхнули к нему и устроились прямо над головой – не нагадили бы только часом; остальные рассеялись звездной россыпью, не удаляясь, впрочем, от его не вполне человеческого пристанища. Его нисколько не удивляло то, что они понимают его слова и беспрекословно ему повинуются – стало быть, таков обычай тутошних малых тварей. И не такого он навидался! Так что сейчас он мог бы приказать им сложиться в знак светящийся, цветок дивный, что ли… Отослал бы он этот знак прямо в Зелогривье, где невысокий дом и крыша с башенкой… Только не следует этого делать. Не по-мужски это – напрашиваться, когда ясно сказано: не об чем нам больше гуторить!
Так и полулежал он на развилке ветвей, покачивая белым сапогом, и обида оборотная сторона простоты душевной – гнала прочь нездешние, тихрианские сны…
Утро бодрости не принесло: разъелся на амантовых харчах, потерял странническую сноровку. Косточки ломило. Ну да ничего, и десятка дней не минует – загонит он себя в норму. Только идти, не оглядываясь, чтобы поскорее очутиться подалее от этих мест, где один паршивый городишко отличается от другого всего лишь блевотиной ящеровой.
До сих пор он не мог найти причины, по которой этот мир был ему так нелюб. А сейчас нашел, и было-то это всего одно слово: он был неинтересен.
Подсказала словцо Мадинька-разумница, удружила.
Вот он и шагал, спускаясь с одного уступа на другой, и ежели не находил дороги – кликал пирлипель, и уж какая-нибудь из этих разноцветных стрекоз обязательно указывала ему или заросшую тропку, или удобный спуск, а то и просто ягодную россыпь; они небольно стреляли ему в лоб, точно кузнечики, в случае угрозы – чаще всего это были ползучие гады и слизни размеров невиданных; по и опасности тут были такие, что вызывали разве что мелкую досаду. Города он обходил стороной, примечая лишь диковинные сочетания красок на становых домах да изгородях: то это был исчерна-зеленый тон с редким кровавым крапом, то полосчатый лилово-алый, то нежно-сиреневый, на который поглядишь вдругорядь – а он уже изумрудным прикинулся; встретился и черненый, словно крытый сажей, неприветный стан, над которым кружили такие же черные летучие звери, издающие высокие лающие звуки, вместе с шумом крыльев сливающиеся в нестерпимый гам; был и непорочно-белый, что собственный сапог, и розовый с теплыми древесного цвета прожилками… Но Харр нутром чувствовал, что людишки-то в этих стенах диковинных одинаково копошатся на том же месте, где впервые увидели свет, и никакой заботы не теплится в их куцых умишках, кроме как добыть себе кусок, чтоб голодным не заночевать.
Может, потому и не захотела больше с ним разговаривать Мадинька, что и ей это неинтересно?..
А уступы все следовали один за другим, и Харр не мог надивиться: сколько ж можно спускаться вниз? Наконец и удивление это притупилось. Счет дням он как-то незаметно для себя потерял, да это было и не важно: все равно он не знал, когда наступит Белопушье. Иногда сеялся мелкий дождичек, но совсем теплый, от которого не намокала даже усыпанная крупными лесными иголками красноватая земля. Часто вставали радуги, веселенькие, не зимние; мало-помалу он начал подозревать, что уже находится в таких местах, где белых небесных хлопьев и вообще-то не бывает. Слишком низко он спустился, если считать от Зелогривья. Лес опять поменялся на лиственный, потом на мелколистный кустарник, и наконец тропа вывела его к двум каменным столбам, которые, точно естественные ворота, открывали ему дорогу в бескрайнюю степь.