В Терезю словно бес вселился. Обман, все обман! А раз обман – значит, можно! Сквитаться с ненавистной: за подарки-улыбки, за удачу купленную-проданную, лживую погремушку, а пуще всего – за Матяша, за поцелуи его, которыми Матяш с этой стервой делился, платил ей, тварюке…
Все! Кончилась Мирча-Сторица.
Аминь.
Вихрем Терезя из толпы выломилась. Налетела, повалила, в волосы вцепилась. И ну по земле возить! Сторица, говоришь?! Пальцем тебя не тронь, говоришь? Так я тебе, гадине, принесу удачи-счастья, век помнить будешь! Вот тебе удача, вот тебе счастье, а вот – за Матяша, за Матяша, за красавца Фенчика! Ничего, и до глаз твоих лживых, змеиных доберусь!
Выцарапаю!
А люди стоят – молчат. Ни один не шевельнется. Дети камнями в землю вросли. Бабы онемели, обездвижели. Два младших брата Мирчи губы жуют, не шевелятся. Дернулся было Вацлав любимой дочери помочь, да Гевонт-баца, медведь, взял за плечи: обожди, земляк. Хотел кару принять? – принимай. Твоя кара по земле катается, да не только твоя – наша. Общая. Эх, земляк, ничего-то ты не понял!..
И еще – крик над толпой. Истошный, жуткий. Одинокий:
– Назад, Терезя! Назад! Не тронь ее, дура! Не на-а-а-а…
Это Настуся Магурка, мать Терезина. Опоздала. Мелькнула тень в вышине. Камнем, стрелой вниз пала. Карой небесной. Взвился новый крик над выгоном, страшнее прежнего. Это Терезя кричит, надрывается. Пал на девку ясный сокол, в лицо – когтями, клювом… Первым ударом щеку вырвал, вторым до глаза добрался. Рвет, когтит, треплет. Хищная птица, ярая. Не оторвать.
Да и не надо отрывать.
Сам взлетел.
Кружит под облаками, на землю черным оком косится. Лежит Терезя вся в крови, красота девичья – клочьями; не плачет, не кричит – скулит тоскливо, без надежды. Рядом Мирча сидит: волосы растрепаны, платье в грязи, щеки в ссадинах. Это ничего, девушка! Это пустяки! Волосы гребнем причешем, щечки родниковой водицей умоем, зельем смажем, платьишко – в стирку, любая баба с радостью, пока мамка твоя встанет… Будешь краше прежнего всем на радость!.. или на зависть, это уж как поглядеть. А Терезе никогда прежней не стать. Воздалось сторицей.
Уставилась Мирча в ужасе на врагиню свою. Набухли глаза слезами. Господи, зачем так скверно шутишь?! Опомнись, Господи! оглянись! Слышал же небось, чего сказал Вацлав Хорт пред Яблонцем… Или мимо ушей пропустил, Всеблагий?!
Молчит небо, не отвечает. Разве что соколом отзывается: вон кружит… ждет.
– Как же так, люди?.. Как же так…
Обнял Вацлава могучий баца, пастуший царь: а вот так, земляк. Как есть.
С Градека ветер обрывок песни в зубах тащит:
Ой, Сторица!
Живет, не старится, —
И путь ей торится,
И жизнь ей дарится!
А там, где ложь-вина,
Межа положена…
Заметался взгляд несчастного отца. Пытается бедняга Хорт яблончанам в лица заглянуть, а люди отворачиваются. Словно каленым железом в них тычут: жарко, больно. Один дед Ладислав выдержал, не отвел глаз. Даром что дряхлый, от сквозняков качается. Кремень-старик; вздохнул только. И бондариху пальцем поманил:
– Что, Катаржина?? Про роженых Сторцев рассказала, а про робленых – забыла?!
– Да кто ж помыслить мог?! Своей волей родному дитяти да такой судьбы пожелать?! Да если б я…
Бегом баба подбежала. Бухнулась Вацлаву в ноги:
– Прости ты меня, Вацек, дуру окаянную! Виновата я перед вами с Минкой! Прости, ради Бога…
А за спиной ее древний бук скрипит. Тихим словом деда Ладислава:
– Счастья дочке хотели? Вот оно, счастье. Хоть прочь теперь гони – не уйдет. Три раза пожелали, трижды судьбу на кривой объехали, трижды случай под себя кинули и людям показали – они местами и поменялись. Был случай, стала судьба. Такое уж у нас место: Яблонец…
– Слепой ты, Вацлав. Очи тебе зависть выжгла.
Редко говорила Ганалка Сторица. Особенно на людях. Видать, треснула душа пополам.
– Скажи-ка, Вацек: ты меня сильно любишь? Молчи, дурень!.. Мне не отвечай. Сердце женское, слабое, еще обижусь, а тебе после худо будет. Себе отвечай. О чем мыслил, когда плетень мне чинил, крышу? Бабу-соседку порадовать хотел – или родной семье добра желал? Мытарю небось тоже хабар суешь. И польза в том есть: лучше хабар дать, чем подать сполна платить. Только сильно ли гада-мытаря любишь, Вацек? Небось, будь твоя воля, поленом бы прибил, ненасытного. Молчишь, бедняга? Верно молчишь. Значит, дошло наконец…
Крупный белый волкодав вдруг завыл, будто по покойнику.
– В ненависти как в любви жить, это уметь надо. Не всякому дадено, – подвела итог Сторица. И прочь пошла, не оглядываясь. Домой, должно быть. Потому что никто не видел, чтоб молчунья Ганалка плакала, а значит, чего ей от народа скрывать?
А в другую сторону Мирча Сторица кинулась. Всхлипнула, руками лицо исцарапанное закрыла – и унеслась ветром. Северная Межа от выгона ближе других будет. Та, где вчера Ченек сгинул. Туда и бежала.
Опоздал баца. Вырвался бешеный Вацлав, вдогон ударился:
– Стой! Доча, стой!..
Догнал, за руку схватил. Да разве Сторицу против воли удержишь? Подвернулась нога у отца, хрустнула лодыжка. Лежи, дурачок. Кричи вослед, а гнаться-останавливать не моги. Слышишь: над головой – птичий вопль. Тревожный, призывный. Отовсюду слетались птицы: с Козины, с Мишульца, от дальней Поциновицы. Вокруг памятного сокола собирались: веди, вожак! Полнеба тучей закрыли, темно сделалось. Пошла тьма к Меже. Небом быстрее, чем землей, – не торопясь пошла.
Два часа ждали люди, не сходя с места.
Дождались: ударил птичий клин в сторону овражного Бульчика.
Копьем.
– Двое Сторцев осталось…
– Значит, скоро третий родится…
– Верно говоришь…
Оглянулись яблонцы друг на друга. Особенно же пристально на баб глядели, которые на сносях. Кому судьба выпадет?..
* * *
– Наелся? – спросила Мирча Хортица, женщина, одетая в темное.
И, дождавшись благодарного кивка, ушла. Петер глядел ей вслед: вот она скрывается за возами, вот поверх тюков видна ее шляпа с узкими полями… Все время казалось, что должно произойти страшное. Эхо ужасного конца Мирчи Сторицы, конец дивной истории, аукнувшийся эхом прошлого крика здесь и сейчас. Птицы с неба. Молния, трещина в земле. Рой диких ос. Закономерный и трагический финал. Нет, ничуть не бывало. Меланхоличные волы трясли рогами, жуя жвачку, ярмарка затихала, падала в усталый, безголосый вечер… А на лютниста уже бросал косые взгляды хозяин здешней обжираловки, устроенной без затей, на свежем воздухе.
Трагедия откладывалась.
Мертвецы вставали, раскланивались и шли ужинать.
Сыт до одурения, Сьлядек думал о странном. Сытым о таком думать несвойственно. А голодным вообще только хлеб на уме. Вот интересно, полюбит ли голодный сытого, если… Лгут, будто от любви до ненависти – один шаг. Там и шага-то нету. Ненависть баюкает, пеленает, подарки носит; любовь волком смотрит, нож за пазухой лелеет. Друг дружке сторицей воздают. Чувствуя, что лишается рассудка, бродяга затряс головой.