— Просыпайся, милый, — зашептал Последний Волк творению Клодта, задрав голову и вглядываясь в бронзовую морду с раздутыми ноздрями. — Застоялся ты здесь за полторы сотни лет, пора и ножки размять, ушками потрясти, гривой помахать…
Он подул в направлении приоткрытых лошадиных губ, хотя это было нелепо, учитывая разделявшее их расстояние. Он не напрягался, говорил полушутя… и чувствовал: что-то стронулась. Какая-то ниточка протянулась от него к коню, или скорее наоборот: от недвижного металла к его груди. Тоненький жгутик с острыми крючьями на конце вцепился в стенку, так долго и тщательно выстраиваемую им между душой и миром. Он крушил эту стенку, добираясь до теплого и живого. На Волка обрушилось прошлое — все те моменты, когда ему было больно, страшно, плохо, всё, от чего он бежал, прятался. Он думал, что знает, что такое душевная мука. Оказалось, не так. Он снова был ребенком, на которого орала мать, которого бросил отец, только теперь от этого было никуда не деться. Люди, которые предавали его и которых предавал он, заполнили внутреннее пространство, зашумели, заговорили. У каждого человека свой порог чувствительности, у него он всегда был предельно низким. Разрушив стенку, раскрошив ее в пыль и заполнив сознание болью и жутью, 'жгутик' принялся высасывать, вбирать в себя — не воспоминания, а окрашивающие их страсти. С каждым ударом сердца, с каждым выдохом их становилось все меньше, а пуповина, связывавшая живое с неживым, плоть с бронзой, становилась все крепче. В душу, как в чердак, где распахнули окно, брызнул солнечный свет. Он выхватил из тьмы и паутину по углам, и груду ненужных старых вещей. 'Надо бы прибраться, — рассеянно подумалось ему. — Как-никак душа — и такой бардак'.
…Волк огляделся по сторонам, включаясь в окружающий мир. Было странно и непривычно: словно содрали кожу и за секунду отросла новая, но гораздо тоньше и нежнее прежней. Все рецепторы были напряжены до предела, яркие краски резали глаза, звуки оглушали, а эмоции сотрясали душу до основания.
Огромный жеребец переступал с ноги на ногу и пофыркивал. Бялка гладила его и целовала в морду. Застылый бронзовый юноша с воздетой рукой смотрелся дико и глупо — звериная шкура, служившая попоной, больше не прикрывала его чресел, оказавшихся пустыми, и Волк ему искренне посочувствовал.
— Богу было больно, когда он нас создавал?
Это был риторический вопрос, но она ответила:
— Конечно. Он ведь творил из себя. Отрывать свою частицу всегда мучительно.
Девушка освободила коня от уздечки и отбросила ее в сторону, объяснив:
— Это мерзкое железо давило ему на губы!
Легко подпрыгнув, она очутилась на покрытой шкурой спине. Похлопала по выгнутой шее, и конь слетел с постамента, выбив копытами ворох синих искр.
— Поехали, хватит киснуть!..
— Куда?
— Как куда? Конечно, кататься в грозу!
— Как ты про грозу-то узнала?..
Ему пришлось забираться на спину высоченного жеребца гораздо менее элегантно: без седла и стремян эта задача оказалась не из простых. Бялка протянула руку помощи, но он отказался и упрямо вскарабкался на круп, хоть и не с первой попытки, но своими силами.
— Почувствовала. У нас же теперь одна душа на двоих, — девушка пощекотала шею коня, и он с места рванул в галоп.
— А мозги в чьем теле находятся, в твоем или в моем?! — прокричал он ей в ухо, жмурясь от ветра и замирая от восхитительной скачки.
— Я их оставляю тебе! — рассмеялась она в ответ. Ее лохматая грива перемешивалась с конской. — Тебе — ум, мне — мудрость, все по-честному!..
— Значит, ты от меня никогда-никогда не отлипнешь?
— Никогда! Но ведь это хорошо, разве нет?..
— Да! Только странно…
И началась гроза — именно такая, о какой он мечтал. Дождевые плети застилали все вокруг, лишь громады домов смутно проступали в серой пелене. Молнии вспыхивали каждые две секунды, раскаты грома рвали барабанные перепонки. Бялка хохотала, размахивая руками, а он крепко держал ее, чтобы, не дай бог, не соскользнула от бешеной скачки вниз, под копыта. И он понимал, что отныне так будет всегда: она впереди, шальная и хохочущая, а он сзади, оберегая и защищая. Или наоборот — по сути, это не важно. И это и впрямь хорошо, хоть и странно, и для понимания недоступно — можно лишь принять…
А потом они сидели на 'Ваське', на берегу извилистой и маленькой речки Смоленки. На другом берегу высились замшелые надгробья Армянского кладбища. Усталый конь, подергивая ушами и настороженно втягивая мягким носом пропитанный влагой воздух, отыскивал зеленые ворсинки травы под опавшей листвой. Бялка рассказывала о себе, о том, как сошла с ума…
— …Я ведь и вправду безумной была. Это я здесь и сейчас исцелилась. А когда бродила по городу до вечного сентября, то и дело всякие лица мерещились — то страшные и клыкастые, то нереально прекрасные. Я разговаривала с ними, с кем-то дружила, с кем-то дралась… Меня на Пряжку забирали, два раза, но, правда, долго не держали: я ведь была не буйная, не социально-опасная, да и платить за дорогие лекарства было некому. Увидел бы ты меня — когда я только-только оттуда вышла! Или позже, когда по подвалам и чердакам обитала: бомжиха самая натуральная… Хорошо, что мы в те дни с тобой не встретились! Я бы сразу узнала, даже безумная, а вот тебя просто передернуло бы от моего вида. И я бы с горя умерла. Нет, не повесилась и не утопилась, а просто легла бы, свернувшись калачиком, мордой к стенке, и умерла.
— Меня бы не передернуло.
— Передернуло, точно тебе говорю! Противно бы стало до жути.
— Хорошего же ты обо мне мнения! — Волк развернул ее лицом к себе, чтобы глаза в глаза. — Жалко, что я не могу ту твою прошлую боль забрать себе.
— А мне она не мешает вовсе. Хотя, если хочешь — забирай. Ты все можешь. Только давай баш на баш: я тебе свою, а ты мне свою. Договорились?
— Это не равноценный обмен: ты отдашь мне слишком много, а я тебе непростительно мало. Моя жизнь ведь была вполне сносной.
— Почему была? Она есть, она длится, и будет длиться, я думаю, еще очень долго. Расскажи что-нибудь! — без перехода попросила она, совсем другим голосом, без намека на беспечность. — Знаешь, мне страшно. Все думают, что я знаю и понимаю, что творится, а мне то и дело кажется, что вдруг проснусь, открою глаза — и ничего этого вокруг нет: и тебя нет, и Питера живого рядом. И я опять одна. И что я тогда делать буду?..
Он обнял ее и привлек к себе. Сейчас, под теплым моросящим дождем с нее словно смыло всю смелость и мудрость. Она была заблудившимся одиноким ребенком. И только в этот миг, наверное, он совершенно отчетливо понял, что нужен ей так же сильно, как и она ему.