У нее были отложены деньги на велосипед сыну, десять тысяч, — и еще отдельно лежали деньги на стоматолога. Их дала сестра, обнаружившая, что мать уже наловчилась улыбаться, не размыкая губ. Сестра сказала, что сейчас ей эти восемь тысяч вроде не нужны, а понадобятся ближе к августу — были у нее планы роскошно провести отпуск, поехать с мужем к его матери в Севастополь.
Мать подумала, что зубы могут и подождать, а школа ждать не будет — учебный год завершится, а сын останется в каком-то подвешенном состоянии. Вроде как из школы его не выгоняли, оставлять на второй год, говорят, уже не принято, и все это может стать глобальной проблемой — а проблем она боялась. Единственное, чего она хотела, — чтобы сын учился, как все, пусть на тройки, это ерунда, чтобы он окончил школу, чтобы понял необходимость учиться дальше, а она прокормит, она справится!
Меньше всего Мерлин думал о материнских планах. Он жил в странном пространстве — словно бы они с Джимми находились вдвоем в стеклянном яйце, достаточно большом, чтобы не прикасаться друг к другу, и видели сквозь скорлупу окружающий мир, даже общались с ним, даже получали оттуда деньги и вещи. Но при этом они были вдвоем, и яйцо перемещалось вместе с ними по их желанию.
— Ты был когда-нибудь за Старой Пристанью, там, где кирпичные склады? — спросила однажды Джимми.
— Нет.
И она просто-напросто повела его туда — но это не имело отношения к маршруту новой игры.
Прогулка получилась молчаливая — Джимми, ничего не объясняя, провела его между складами, построенными полтораста лет назад, и остановилась у ниши в стене. Мерлин хотел спросить, что это такое, но присмотрелся — и понял: тут должен был сидеть ночной сторож. Вот ведь и кирпичное сиденье, и пространство, достаточное, чтобы человек в тулупе, пройдя боком в узкий вход, уселся там с удобствами; и защита от дождя, ветра и снега.
Джимми заглянула в нишу, повернулась к Мерлину, словно хотела задать вопрос.
Он встревожился — ниша была как раз такая, чтобы двое, затеявшие целоваться, устроились в ней с удобствами. А именно поцелуи с Джимми были совершенно невозможны — это он знал твердо. И он сделал два шага назад.
При этом он смотрел не на Джимми, а на нишу, как будто оттуда могло выпрыгнуть привидение.
Джимми опустила взгляд и пошла прочь.
Мерлин нагнал ее уже у набережной.
Набережная в этот час была территорией подростков и мужиков, пьющих пиво на гранитных ступенях, ведущих к темной воде. Это было удобно — огрызки и рыбьи скелеты летели в реку. Джимми шла, глядя под ноги, и вывела Мерлина к архитектурной причуде — что-то вроде каменного бастиона вдавалось в воду, и было оно украшено скульптурой — лежащим на возвышении дельфином. На бастионе тоже имелся спуск к воде, и там, где начинались ступени, в кладку были вмурованы два фонаря, сделанные под старину. Джимми опять повернулась к Мерлину, и на сей раз он понял вопрос: ну, теперь-то ты узнал?
И вдруг что-то этакое промерцало сквозь тонкий и несокрушимый лед: мужчина, ведя за руку ребенка, шел по набережной, шел и уходил с ребенком, о чем-то говоря, склоняя к малышке голову, шел и уходил, и уходил, и осталось только два силуэта — высокий сутулый и тоненький крошечный…
— Да?.. — спросила Джимми. И Мерлин впервые увидел, как улыбается счастливая женщина.
Только тогда она заговорила — о новой игре, о заказчиках, о необходимости срочно купить фонари, чтобы ночью посылать сигналы. Заговорил и он — отвечал, уточнял, спрашивал. Так дошли до ее дома.
— Пожалуйста, завтра сходи в школу, — напомнила Джимми. — Если что, я Велецкого подключу, он в районо свой человек. Проблема-то дурацкая.
— Схожу.
На том и расстались — просто кивнув друг другу.
Мерлин после прогулки был в странно благостном состоянии. Как будто не по грязным улицам шатался, а по летнему лугу с ромашками. Как будто шел по лугу — и вел за руку любимое существо, при этом не поворачивая к нему головы и не зная даже, каково оно с виду. Эта просветленность загнала его в гипермаркет, где он затоварился по-взрослому: не только взял копченую курочку и пиво, но и коробку яиц, и растительное масло, и хлеб, и любимое печенье матери — сердечки в шоколаде. Он знал — она берет с собой на работу это дешевое печенье, и однажды высказался в том смысле, что шоколад — плохой, со всякими химическими добавками, она даже согласилась, но от дешевого лакомства не отказалась.
Дома его ждал сюрприз: посреди комнаты стоял прислоненный к старому круглому столу велосипед.
— Мать, это что? — спросил потрясенный Мерлин.
— Мишунчик, я же тебе обещала!
— Что ты мне обещала?!?
Ясно было, что какой-то скот воспользовался обычной материнской слепотой. Мерлин в ярости устроил настоящий допрос, довел мать до слез, но выяснил, чьих это рук дело.
— Я завтра же пойду с ребятами к твоему Корчагину, пусть заберет свое убоище и вернет деньги! — сказал он.
— Но, Мишунчик… это же, чтобы ты взялся за учебу, я обещала… другой мне не по карману…
— А по этому городская свалка плачет! Мать, он же старше тебя! Я из этого Корчагина все до копейки вытрясу!
— Мишунчик, не смей этого делать! Я же с ним работаю!
— Не смей?! Значит, ему тебя обманывать можно, а тебе его прищучить — нельзя?!
— Мишунчик, ну их, эти деньги… другие какие-нибудь будут… другие деньги придут… Ты только сходи завтра в школу, поговори, а хочешь — мы вместе сходим? Я на работе отпрошусь?
— Этого еще не хватало! — И Мерлин, чтобы не наговорить матери гадостей, выскочил из квартиры.
Он позвонил ребятам — Данику, Клашке, Яну, Волчищу, всем вкратце объяснил ситуацию. У Яна был приятель-полицейский, которого тоже не мешало бы взять с собой. Даник сказал, что очень пригодился бы Лев Кириллович — старик в парадном костюме выглядел не хуже министра и говорить умел звучно, весомо. Словом, за полчаса сколотили спецназ.
Но, когда Мерлин утром проснулся, матери не было, и велосипед тоже исчез.
Он позвонил матери, и она очень жалобно сказала, что договорилась о продаже проклятого велосипеда: у знакомой, какой-то Ани Игнатьевой, отцу нужен на запчасти.
— Но ты же врешь! — закричал Мерлин. — Ты просто не хочешь разбираться с Корчагиным! Ты врешь, понимаешь?!
При мысли, что какой-то сукин сын безнаказанно надурил его мать, Мерлин впал в натуральный амок и расколотил две тарелки. Он был зол на мать за то, что она такая жалкая, такая нелепая, такая непонятливая, а еще больше зол на того, кто этим бесстыже воспользовался. Мать принадлежала ему, сыну, больше никто не смел ее обманывать, больше никто не смел пользоваться ее деньгами!