— М-да, — только и сказал я. На память мне пришло одно пренеприятнейшее происшествие времен моей юности. Я стараюсь как можно реже вспоминать об этом, ибо воспоминания мои горьки, их горечь густо замешана на отвращении, которое я чувствую до сих пор, спустя много-много лет, а над всем этим довлеет чувство вины и глубокое раскаяние…
Ее звали Ребекка или просто Бекки. Она была неодаренной и мало того еврейкой, однако я любил ее, по крайней мере, был искренне убежден, что люблю ее. Я страстно желал, чтобы она подарила мне сына или дочь — тогда я мог бы привести ее в Солнечный Град и назвать своей женой. Бекки, глупышка, употребляла контрацептивные препараты, она считала, что еще слишком молода для материнства, но на сей счет у меня имелись другие соображения, поэтому я загодя превращал ее противозачаточные таблетки в стимулирующие витамины… Впрочем, все мои старания ни к чему не привели, и я говорю об этом лишь затем, чтобы вы поняли всю серьезность моих намерений.
А потом произошла катастрофа. Как-то я проснулся среди ночи и долго смотрел на мою любимую, которая безмятежно улыбалась во сне; смотрел нежно и ласково, забыв обо всем, в том числе и об элементарной осторожности. Среди Властелинов выражение «залезть в душу» употребляется не в переносном, а в самом прямом смысле; сделать это сознательно — все равно что совершить преступление, и прежде всего — против себя. Это гнусный акт насилия над собственной сущностью; залезть кому-нибудь в душу, значит плюнуть в свою. И я наплевал себе в душу, когда нечаянно увидел, что творится в душе Ребекки.
Моя нежность мгновенно сменилась брезгливостью, а к горлу подступила тошнота. Огонь любви, спокойно горевший в моем сердце, внезапно вспыхнул всепоглощающим пламенем жгучей ненависти. Объятый ужасом, преисполненный отвращения, весь в панике, я нырнул в Тоннель и в чем мать родила с головокружительной скоростью помчался сквозь миры.
Это путешествие я помню очень смутно. Вряд ли тогда я управлял своими перемещениями сознательно; скорее, сработал приказ, внушенный мне в детстве: «Если ты смертельно ранен, если ты беспомощен, ищи приют в стенах родного Дома». Приказ сработал, командование взяло на себя подсознание, и очевидно, именно оно привело меня в Сумерки, которые я называл своей второй родиной, но на самом деле любил их больше, чем Царство Света.
Я вышел… нет — вывалился из Тоннеля под Аркой в Зале Перехода Замка-на-Закате. Меня знобило, я обливался холодным потом, я был совершенно голый и еле держался на ногах. Словно в тумане я увидел глазеющих на меня стражников и открыл было рот, чтобы позвать их, как вдруг желудок мой скрутило от нового приступа тошноты; я согнулся пополам, меня вырвало, после чего я рухнул на пол и потерял сознание.
Очнулся я лишь через десять часов, разбитый и опустошенный, однако кризис уже миновал. С физическими и психическими последствиями пережитого мною нравственного шока мне помогла справиться моя маленькая тетушка Диана — тогда еще не моя любимая, а просто моя лучшая подруга, моя младшая сестричка. Ей и только ей я рассказал о том, что случилось; у нее я нашел поддержку, сочувствие и понимание.
С тех пор я не виделся с Бекки и старался не думать о ней, но полностью забыть ее я не смог. То, что я совершил, пусть и невольно, было самым гадким поступком всей моей жизни, и любое напоминание о нем вызывало у меня стыд. Дети Света, мягко говоря, не питали теплых чувств к детям Израиля, поскольку последние в период становления нашего Дома чуть не сокрушили все планы моего прадеда, короля Артура. И хотя официально антисемитизм у нас не поощрялся, он все-таки присутствовал и присутствовал ощутимо. Однако после случая с Бекки я стал одним из тех немногих Светозарных, кто относился к Израильтянам без тени враждебности; а яростные борцы с мировым сионизмом, невзирая даже на то, что я был принцем, сыном короля, занесли меня в свои черные списки. И никто, кроме Дианы, понятия не имел, что моя расовая терпимость — дитя любви, закончившейся ненавистью, и рождена она в тяжких муках раскаяния…
Я тряхнул головой, прогоняя прочь воспоминания. Брендон, все это время смотревший на меня, истолковал мое поведение по-своему.
— Я понимаю, Артур, тебе трудно в это поверить. Внутри каждого человека столько грязи, что лишь он сам может терпеть ее, да и то не всегда. А для постороннего увидеть ее, прикоснуться, попробовать — в лучшем случае противно. Все это так; но ведь должны же быть исключения. Те самые исключения, которые подтверждают общее правило, исключения, без которых это самое правило становится бессмысленным. В случае с Даной как раз имело место такое исключение, и вместо всего наихудшего, что в ней есть, что есть в каждом человеке, я увидел самое прекрасное. Может быть, мне помог опыт общения с Брендой. Мы научились терпеть грязь друг друга, как свою собственную; в некотором смысле она у нас общая. И отношения между нами сродни отношению других людей к самим себе: толика презрения, изрядная доля скепсиса и безграничная самовлюбленность.
— Похоже, вы не мыслите себя друг без друга, — сказал я.
— Еще бы, — кивнул Брендон. Затем он подозрительно покосился на меня и добавил: — Но если ты намекаешь…
— Ни на что я не намекаю, — поморщившись, произнес я. — И знаешь, брат, мне кажется, что вы с Брендой отчасти сами виноваты в том, что вас подозревают в кровосмешении. Ваши настойчивые утверждения, что между вами ничего нет, не было и быть не может, производят обратный эффект. Я-то, положим, верю вам, потому что хочу верить, однако вынужден признать, что ваш излишний пыл настораживает. Будь я объективен по отношению к вам, я бы, пожалуй, припомнил пословицу, которая гласит, что дыма без огня не бывает. Или другую, еще более меткую — на воре шапка горит.
Брендон был явно обескуражен моим ответом. Несколько секунд он в недоумении смотрел на меня, потом смущенно отвел взгляд, достал из кармана сигарету и закурил. Сделав глубокую затяжку и выдохнув дым, он сказал:
— Хорошо, Артур, мы с Брендой учтем твое замечание. И кстати, о горящих шапках. Всякий раз, когда речь заходит о Дане, у тебя слегка дрожит голос, а порой краснеют щеки. С чего бы это?
Сначала я почувствовал легкое раздражение и хотел было посоветовать Брендону не совать свой нос в чужие дела. Но потом я сообразил, что он вовсе не поддевает меня, и его вопрос продиктован не праздным любопытством. Мое раздражение мигом улетучилось.
— Да никак ты ревнуешь, братец! — сказал я.
— Ревную, — честно признался Брендон. — Я же говорил, что у меня серьезные намерения. Поэтому мне небезразлично все, что между вами происходит. А между вами что-то нечисто — это и ослу понятно. Вы любовники?