Но Лана не слышит. Она пытается слушать, она поддакивает, но ничего не слышит. Ей самой скоро – на ледяную тропу! Только не нужно, чтобы об этом знали другие – до срока! Пусть потом поймут, догадаются…
– Да ты меня и не слушаешь? Устала?
– Я сейчас…
Лана выскальзывает наружу. Стойбище – как растревоженный муравейник. Слышится плач в Обиталище Мертвых, слышится плач и в других жилищах… Гудит пламя в общих кострах, сегодня его почему-то сделали высоким. Мужчины говорят, говорят… И как только не устают они говорить так помногу?! До Ланы никому нет дела, ее никто не заметит, никто не остановит… Вот и хорошо!
Она осторожно пробирается задами на тропу, ведущую к ручью, хоженую-перехоженую. Сегодня – в последний раз!..
Лана торопится, словно боится погони… Или того, что сама может передумать, вернуться. Передумать? Зачем, для чего? Сегодня ее и не слушали даже, но потом вспомнят. Обязательно вспомнят! И тогда – все равно смерть, только после позорных расспросов, долгих пересудов. Изгнание, быть может? Но это – та же смерть!
Она остановилась на том самом месте, что любил Дрого. Откуда их временное пристанище казалось похожим на то далекое родное стойбище… Должно быть, не только Дрого – многие заметили это. Сейчас, в темноте, особенно похоже, только такое высокое пламя редко разводят. Жилища видны как днем, и люди различимы, и отблески играют на сосновых стволах почти до самых крон… Лана смотрит, и ей все труднее сделать следующий шаг. Она в последний раз видит и это, и словно бы то, покинутое стойбище. Старается угадать людей, попрощаться с каждым… Бедная Ола – ждет ее, чтобы досказать…
Ну а если даже ее пожалеют, оставят жить, – что тогда? Год за годом вдовье жилище, ворчанье и попреки… И, пока не состарилась, мужчины будут уводить ее, даже не спрашивая… Что еще с нее взять, с бесплодной Ланы?
НЕТ!
Машинально продолжая разглядывать людей, она заметила вдруг, что кто-то направился от костров на ту же тропу. За водой, что ли? Нужно спешить, еще не хватало, чтобы ее увидели!
Лана решительно отвернулась и, больше не оглядываясь, почти бегом пустилась вниз, к ручью, чтобы выйти потом по его течению к Большой воде.
Вот она, здешняя Большая вода! Чужая Большая вода! Она не такая широкая, как та, дальняя, и, должно быть, мельче, но и ее хватит на то, чтобы принять женщину, вовсе не умеющую плавать… Бывшую дочку Серой Совы, бывшую жену, рано потерявшую своего мужа, которому так и не сумела дать ни детей, ни радости… Быть может, потому-то и ушел он на ледяную тропу так рано? Ту женщину, что потом так долго, так мучительно пыталась забеременеть и найти мужа, что и мужчины-то стали ей одинаковы скучны, одинаково безразличны… Из-за этого и погубила вождя! Хотела как лучше, а погубила!
Под раскрытым оком Небесной Старухи вода сияла, переливалась, манила… Быть может, там будет все по-другому?
Лана шагнула в прибрежные камыши. Сердито закрякала потревоженная утка. Дно пологое, но скользкое, босым ногам трудно и больно идти из-за раковин, каких-то палок. Ничего, всего несколько шагов…
Лана и не поняла в первый момент, что случилось! Топот бегущих ног, прерывистое дыхание за спиной, ее всю окатывает водой, и чьи-то руки сжимают ее и тащат назад, на берег! Изумленная, она даже не пытается сопротивляться.
– Нет! Ты не должна!
Срывающийся, почти мальчишеский голос… Да это же Донго!
Это действительно был Донго. Единственный, кто вслушивался в сбивчивую речь Ланы. Впрочем, вот уже два года как он вслушивается в каждое ее слово, вглядывается в каждый жест, только никто, даже самые близкие друзья, и не подозревал об этом. Сэмми-заморыш, а потом Донго умеет хранить свои тайны, как никто другой! Он понял, в чем Лана себя винит, и догадался, что будет дальше… Быть может, слова Колдуна, переданные Гором, о его возможной участи – стать неподготовленным колдуном детей Мамонта, привели к тому, что Донго вдруг сделался в этот день особенно чуток и внимателен. Ко всем и всему, а уж к Лане – вдвойне. Лишь одного он боялся: как бы не опоздать! И все же едва не опоздал.
Они сидели рядом, в мокрой одежде, на открытом, поросшем густой травой берегу. Внизу у ног блестела Большая вода, и каждый камыш, каждая ракушка были отчетливо различимы в сиянии Одноглазой. Донго, молчаливый Донго говорил и говорил и все не мог наговориться, а она слушала, не произнося ни слова, и даже не пыталась освободиться от его робких рук. Великие предки, духи-покровители, этот милый, тихий мальчик говорит о том, что она, Лана, должна стать его женой, что ему все равно, что колдуны и не должны иметь детей… Впрочем, Лана почти не вслушивалась в слова – был ли в них какой-то смысл, нет ли, – она наслаждалась самим голосом, вздрагивающим от скрытой, так долго сдерживаемой нежности! Лана с удивлением поняла, что ее саму переполняет нежность к этому мальчику, такому чуткому, так боящемуся ее обидеть… Нежность и благодарность. Огромная, никогда не испытанная прежде… И уж конечно не потому, что Донго ее из воды вытащил! Совсем не потому.
Мягко освободившись из его рук, Лана сняла через голову свое насквозь промокшее платье, старательно отжала, расстелила на траве и приблизилась к замершему и вдруг потерявшему дар речи Донго.
– Нет, ты уж не противься! – приговаривала она, помогая своему спасителю раздеваться, едва ли не против его воли. – Не противься, а то Лана может подумать, что ты наговорил все это так, по-пустому!
И рассмеялась своим негромким, переливчатым смехом, который почти никто не слышал.
Одежду Донго разложила рядом со своей рубахой и только потом коснулась руками, подалась навстречу этому облитому белым сиянием, напряженному, вздрагивающему телу, телу молодого оленя…
(Милый! Да он – в первый раз!..)
Донго оторвался от Ланы, беззвучно заплакал и тихо засмеялся, не замечая ни слез, ни смеха!
– Как же так? Вождь мертв, мой лучший друг мертв, брат его мертв; быть может, и Колдун… А я… я счастлив!
Лана привлекла его голову назад, на свою ждущую грудь:
– Не надо, мой хороший, не надо! Они не в обиде! И Дрого, и Анго… и Арго – они только рады, ты уж поверь… мой молодой колдун! А старый – он вернется; Лана знает, Лана чувствует, что вернется.
В эту ночь она, ложившаяся со многими мужчинами в тщетной надежде родить ребенка, вновь чувствовала себя девушкой. И одновременно – матерью, держащей в своих объятиях долгожданное дитя.